Ледяной телескоп. Повести и рассказы | страница 18



Не напрасно Кобальский искал и во мне нашел человека добросовестного, покладистого, безбоязненного. Ну и с целым рядом других достоинств (не считая того, что я еще умел плавать и водить автомобиль!). Теперь я его понимал: насчет моего ума и прочего такого он явно иронизировал. Для Кобальского было важно, чтоб человек, которого он выбрал для осуществления своего замысла, был самонадеянным, заносчивым и в то же время покладистым. Смышленый фотограф был уверен, что я для него открытая книга. Он был убежден, что со мной «вся игра сделана». Мне казалось, что я знал себя. Но попробуй отговори исполина от предстоящей поездки…

Я размышлял не больше минуты и пришел к выводу: исполин относится ко мне точно так, как я обычно относился к другим. Ведь я для него был другой.

«Выходит, — подумал я, — что к нам в конечном счете относятся так, как мы относимся к другим? Да, но, конечно, не всегда».

Все это так, но сейчас-то я имел дело не просто с выводом, от которого можно отмахнуться, а с отразившейся, отлетевшей от меня моей сутью, которая была воплощена в огромную массу и обладала колоссальной силой…

Что теперь — уйти, убежать от своего самодействующего отражения? Нет, конечно, теперь на произвол Кобальского свою копию я оставить не мог. Да, я боялся: колосс мог натворить бед.

Озадачивал он меня и своими физическими качествами. Я не хуже многих других, знающих физику и биологию, понимал, что при таком увеличении объема и массы моя копия должна просто-напросто раздавить себя — или рассыпаться, или расползтись. Его ноги, казалось, не должны были выдержать вес всего его тела… Но этого не происходило. Очевидно, физико-биологически его тело обладало особыми свойствами. И невиданную упругость, прочность его тела изначально обеспечивал сам способ создания — именно при помощи масс-голографической установки. Исполин был легок на ходу, хотя, когда шел, оставлял заметно вдавленные в землю, все о нем, казалось, говорившие следы. Речь его была медленной, рокочущей, голос самого низкого регистра — понятно, органы его речи не могли издавать колебания с такой же частотой, как и обыкновенный человек. Наши слова он воспринимал почти как писк. Да и сила звука нашего голоса была для него почти на пороге слышимости. Поэтому-то и пользовался Кобальский своим рупором. Хотя все, что он хотел сказать исполину, он мог сказать прямо мне, и тот все бы знал. Но Кобальский всячески форсировал самостоятельность моего двойника…