Утраченное утро жизни | страница 63
Доктор снова приступил ко мне с вопросом:
— Так, Антонио, значит, у тебя тринадцать по латыни…
— Да, сеньор доктор, тринадцать.
И тут же взгляды всех устремились ко мне и взяли меня в окружение. Я пришел в замешательство, потому что вопрос прозвучал в тот самый момент, когда я расправлялся с куском утки. И говорил себе: «Вспомни, вспомни хорошенько, как тебя учили обращаться с ножом и вилкой на уроках хорошего тона». Естественно, когда отец Рапозо меня вызвал к доске, я ответил на все вопросы без запинки: как кладут нож и вилку? Нужно ли разрезать все мясо сразу или по мере надобности? Как едят утку? «Священник по роду своей деятельности должен уметь общаться со всеми слоями общества. И должен знать правила приличия». Да, отец Рапозо. Но если мне дали утку впервые и из-за голода я ее не узнаю? Вот тут-то я и запутался с ножом и вилкой. Нож в левой, вилка в правой. Нет, нож в правой. Но я должен обменять их, потому что левой у меня ничего не получается. Меняю их снова. Пожалуй, надо нарезать все сразу. Нож со звоном падает на тарелку. Глаза всех жадно впиваются в меня, ждут. «Разговаривайте, ну же, разговаривайте и оставьте меня в покое!» Но все замерли и молчат.
— Так, тринадцать по латыни.
Нож попадает на жилу, и мясо подскакивает и падает на стол. Взгляды, точно рой пчел, набрасываются на меня и жалят мое лицо. Покраснев, я ножом поднимаю кусок мяса со стола, но жирное пятно остается на скатерти. В отчаянии я смотрю на дону Эстефанию, дона Эстефания таращит на меня глаза, но на ее лице они как два темных колодца. Все поели. У всех на тарелках лежат скрещенные вилки и ножи, и каждый смотрит на меня с укоризной. Я весь горю, как в огне, рот, живот, внутренности. Голода как не бывало, я его не чувствую: он сгорел, точно после алкоголя. И все же алчно смотрю на лежащий на моей тарелке кусок утки, но вынужден от него отказаться. И складываю нож и вилку и жду заслуженного наказания, которое тут же на меня обрушивается:
— Конечно, у вас в семинарии нет урока хорошего тона?
— Есть, сеньора дона Эстефания. У меня четырнадцать по правилам хорошего тона. Меня вызывали, и я не раз отвечал все прекрасно. Сеньор отец Рапозо очень требователен. И я знаю все: и как в письмах выражать соболезнование, и как едят утку, и многое другое.
Бог мой. Мои слова били мою голову. А на скатерти, как свидетельство моих познаний, красовалось жирное пятно, и сотня судей выносили мне приговор, а защитника не было. Но вдруг доктор Алберто переменил тему разговора: