Утраченное утро жизни | страница 6
В какой-то момент, когда я уже не думал о пополнении наших рядов новыми семинаристами, в вагон вошли еще четверо в черных одеждах. Все они были старше нас. И вагон огласился приветственными криками. Я бросил взгляд на новобранцев и увидел их занятыми собой и пейзажем, который мелькал за окнами и на который они иногда указывали пальцами. Теперь перевес был на нашей стороне. Сидящие вокруг нас семинаристы расспрашивали друг друга о проведенных каникулах. Потом перешли к знакомству с нами, новичками, чтобы мы сразу и навсегда почувствовали себя коллегами.
— А как зовут тебя? — обратились они ко мне.
— Антонио дос Сантос Лопес.
И тут же краска стыда залила мое лицо от сознания, что они поймут, что имя это, употребляемое только в официальных случаях, слишком длинно для меня, как платье с чужого плеча. И тут один из семинаристов со стажем поднес палец ко лбу, стараясь что-то припомнить.
— Антонио Лопес?
— Антонио дос Сантос Лопес.
Вскинув победно вверх руки, он сказал:
— Тогда ты — Борральо.
И я был, был Борральо. Я не хотел знать, почему эта участь меня настигла в поезде, и молча страдал. В первые месяцы моего пребывания в семинарии мое законное имя взывало к справедливости. Но напрасно. Оно было побеждено, и семинаристы, особенно когда секретничали и хотели меня обидеть, называли меня только Борральо. Естественно, ничего обидного в самом этом имени не было, оно было заурядное. Но, как всякое чужое, оскорбляло меня, потому что наше имя — тоже мы.
Я обратил внимание, что один из четверых, севших на последней остановке, все время молчит. Сосредоточенный, с двумя шапками на голове (старая была надета поверх новой ради ее сохранности) он вроде бы обдумывал какой-то преступный план, неотступно и упорно взвешивал обиды и горел ненавистью. С лицом землистого цвета, мужественным лицом крестьянина и крепкими грубыми руками, он, отрешившись от нас, напряженно думал. Почему он молчал?
— Гама, почему ты молчишь? — спросил один из семинаристов, подумав то же, что и я.
Гама. С того самого дня, с десяти часов пятницы, седьмого октября, я никогда о нем не забывал. И спустя годы всегда, когда я думаю о семинарии или вижу ее во сне (это случается часто), образ Гамы заполняет собой и мой сон, и мои мысли, всему придавая смысл.
— Ты что, онемел? — настаивал все тот же семинарист.
Гама молчал. Он сидел прямо, и на его мужественном лице четко печаталась обдумываемая им месть. Придя к какому-то заключению, привыкшая, без сомнения, понимать друг друга без слов семинарская братия переглянулась, предчувствуя неотвратимую беду.