Генри Миллер | страница 6



В 1940-е годы в Лос-Анджелесе последними словами ругает «бездушный», «бесчеловечный» кинематограф; и ничего удивительного: отношения с Голливудом у него не сложились. В 1950-е считает кино, вслед за вождем мирового пролетариата, едва ли не «важнейшим из искусств». А в 1960-е, когда напишет свою первую (и последнюю) пьесу, в эссе, посвященном театральному актеру и режиссеру Джасперу Дитеру, объявит, что «как художественное средство театр важнее для публики, чем кино или радио».

В какой только книге, в каком только письме или разговоре не проклинает Америку! В 1940-е годы пишет Фаули, что Америка стерильна, бездуховна, бесчувственна, что с американцами (Фаули, понятно, — исключение) не о чем говорить, что в стране полное отсутствие «истинных ценностей» и «уж лучше жить среди турок». В «Тропике Рака» вдруг проникается к отечеству ностальгическим чувством: «Я хочу домой, к своим. Хочу, чтобы вокруг меня опять говорили по-английски».

Не оставляет камня на камне от философского и культурного наследия человечества — и при этом высокообразован, начитан, в философии, литературе, изобразительном искусстве разбирается как мало кто.

В одном месте припомнит, что его мать любила пожаловаться на жизнь, в другом — объявит ее чуть ли не олицетворением жизнерадостности. «У меня есть мамаша, — читаем в эпиграфе к главе „Портняжная мастерская“ („Черная весна“). — Всегда жизнерадостна и весела». Или это шутка?

Его никак не назовешь злым, злопамятным, и в то же время Миллер, по отзывам людей, его знавших, мог быть крайне невоздержан, нетерпим. Такие слова, как бунт, бунтарь, вызов, часто встретишь и в книгах самого Миллера, и в книгах о нем; «Одинокий бунтарь» назвал свое предисловие к одному из многочисленных вышедших в нашей стране сборников Миллера (в 1990-е Миллером зачитывались) российский американист Алексей Зверев. Верно, Миллер бунтовал — и против устоявшихся ценностей, и против литературных условностей; бунтовал в одиночку, союзники были ему, индивидуалисту и авангардисту, не нужны. Беспристрастным этого человека никак не назовешь; не терпел многих и многого.

Родителей в первую очередь (что, впрочем, как мы уже сказали, не мешало ему быть хорошим, заботливым сыном). Отец и особенно мать, каждый по-своему, не устраивали его, прежде всего, тремя вещами. Закрытостью, неспособностью «сорвать, — как однажды выразился любящий метафоры Миллер, — двери с петель», «прыгнуть в неизвестное». Правильностью, предсказуемостью, тем, что они такие, как все: «Ни разу в жизни не совершили опрометчивого поступка». Сам-то Миллер, кажется, только опрометчивые поступки и совершал. А еще — ханжеством, обывательским двуличием: «Они были помешаны на чистоте и добродетели, а изнутри все провоняли». «Эти люди, — пишет про родителей Миллер, — ни разу не открыли дверцу своей души». Зато у их сына душа всегда была нараспашку, «путы наследственности», которые он всю жизнь стремился сбросить, его душу нисколько не отягощали.