В осажденном городе (Из записных книжек 1941-1944 гг) | страница 12



Если останутся у нас потомки (а я надеюсь, что они все-таки будут, и будут счастливее нас), пусть знают они, что были среди нас и малодушные, и трусливые, и холодные сердцем.

Что вражеские бомбы и снаряди действовали нам на нервы.

Что цветов не было, а в цветочных магазинах продавали семена редиски и луковицы гиацинтов, которые употреблялись в пищу.

Что жили среди нас мелкотравчатые шиберы и замаскированные спекулянты, скупавшие золото и фарфор, хлебные карточки и медицинский спирт, дуранду и морскую капусту.

Что за большие (астрономически большие) деньги из-под полы можно было купить все что угодно - вплоть до коровьего масла и краковской колбасы.

Что тем не менее нам постоянно хотелось есть. И что мы говорили об этом больше, чем полагается героям.

Что не все умиравшие от голода умирали безропотно.

Что женщины наши плакали, и плакали много и долго, пока не высохли их глаза.

Что городские рынки кишели безнадзорными детьми и карманными ворами. Что за кусок хлеба люди выменивали там самое ценное, что у них было, коробок спичек или обручальное кольцо. А рядом девица-ремесленница покупала за те же сто граммов пайкового хлеба шелковые эстонские чулки или аляповатый коврик с толстопузыми и большеглазыми купидонами в пионерских галстуках.

Что лошади продолжали есть овес, пока их самих не съели.

И что объяснение нашей стойкости и нашего упорства заключается лишь в том, что - в большинстве своем - мы были русские люди, которые очень любили свой город и свою Советскую страну.

* * *

И все-таки масштабы того, что происходит вокруг, - масштабы гомерические, библейские.

Когда идешь, опираясь на палку, по Невскому, а навстречу тебе и обгоняя тебя везут на санках или просто влекут по мостовой, как какое-нибудь бревно, замерзшие трупы твоих братьев и ближних, вспоминаются казни египетские, потоп, Ирод...

1941, декабрь

ДЬЯКОН

Зашел я в церковь. Бывший военный собор гвардии Преображенского полка. Мерцают свечи. Холодно.

Перед иконой Скорбящей - молебен. Высокий, широкоплечий дьякон, чем-то напомнивший мне лесковского Ахиллу, хриплым простуженным басом читает записки - "о здравии":

- Воина Иоанна, воина Василия, воина Серафима, воина Петра, воина Александра...

И вдруг - споткнулся:

- Воина... Веры.

Гляжу искоса на его изнуренное, посиневшее от холода лицо. По впалым, осунувшимся щекам его текут слезы.

У выхода спрашиваю какую-то старушку:

- Чего это он плачет? Что он - добрый такой?