Из старых записных книжек (1924-1947) | страница 95



- Сиди! Жди. Вызовут.

И через полминуты:

- Гады! Всех вас - из пулемета... Не лечить, а из пулемета... Без жалости.

Больные - человек пять-шесть - сидят вдоль стен на скамейках, молчат, не отвечают, ждут.

У меня направление к доктору Шишкиной. И опять возникает робкая надежда, вытекающая, конечно, из болезни и из каких-то ползающих по городу слухов, будто врачи могут, будто им дана власть выписывать дополнительное питание: белый хлеб, сливочное масло, вино.

Не было такой власти у врачей.

Шишкина - пожилая женщина. Крупная.

Осматривает меня. Выписывает какую-то мазь.

- Витамины бы вам надо.

- Может быть, выпишете, доктор?

- Выписать могу, а где вы их достанете?

Из гнусного желания подольститься, подняться, вырасти в ее глазах, говорю:

- Может быть, удастся через Союз писателей?

- Ах, вот как? Вы писатель? Гм. Есть такой писатель-венеролог Фридлянд. Случайно не знаете?

- Ну, как же!

И чтобы подкрепить свои слова, доказать, что я знаю Фридлянда (а я его и в самом деле знаю), я опять беззастенчиво вру.

- Как раз, вы знаете, третьего дня встретил его в Союзе.

И на этот раз молниеносно срабатывает возмездие.

- Третьего дня? Фридлянда? Как же вы могли его, простите, встретить, если он еще месяца два назад эвакуировался?

Что-то бормочу:

- Да, конечно, я ошибся. Это был не он, вероятно. Стал плохо видеть. Авитаминоз, по-видимому.

* * *

Хожу в этот диспансер каждый день или через день.

Каждый день или через день вижу и слышу эту женщину, с которой будто заживо содрали кожу. Стоит за своим барьером и задыхается от ненависти и злости:

- Давить вас! Гады! Всё ходят, ходят...

А больных все меньше и меньше.

Один раз прихожу - гардеробщица стоит не за своим барьером, где вешалки, а у перегородки, отделяющей приемную от врачебных кабинетов. В приемную выходит половина или четвертушка круглой железной почки. По-видимому, печку сегодня топили. Ведьма стоит прижавшись всем телом и щекой к этому теплому, круглому железу, греется.

- Повесь сам, - говорит она мне сонным голосом.

Вешаю пальто на крючок, беру железную бирку, возвращаюсь в приемную. Сижу. Молчу. Она, против обыкновения, тоже молчит. И вдруг слышу ее голос. Не своим скрипучим, а каким-то жалобным-жалобным, человеческим, женским, детским голосом она говорит:

- Пантелеев, ты ведь, наверно, рабочий, а? Четыреста грамм получаешь? Карточка у тебя хорошая, ведь правда? Принеси мне, знаешь, маленький-маленький кусочек хлеба!..