Игра "в дурочку" | страница 6
— Неправда! Врешь! — осадила я её. — У тебя есть некая Татьяна Игнатьева. Живая! А это что-то! Могли меня прирезать на этом чертовом рынке те же азеры, что всех там в рабстве держат? Могли. Но — не вышло. А теперь поздно. Теперь ими органы занялись. И даже, может быть, кое-кого посадят… на два часа тридцать семь минут девять секунд… Я же сказала тебе — жди, скоро буду!
— Хвальбушка! — сказал Алексей. — Связался на свою голову… — и пошел под душ в ванную. Вернулся, скомандовал: — Снимай трусы! Ложись на бок!
Исполнила. Боль от укола обожгла, вроде, сильнее обычного. Поскулила. Но он был строг и принципиален:
— За дело! Я же тебя предупреждал, чтоб не ела на этом рынке все, что ни попадя! Теперь — терпи. Приду после дежурства и сделаю предпоследний укол. На глазах твоей матери. Очень может быть, что этот мой благородный поступок заставит её обратиться к тебе, глупой, с речью: «Танечка! Где твои глаза? Сколько можно пренебрегать столь замечательным человеком? Надень немедленно фату и беги с ним в загс!»
— Леша! — сказала я. — Ах, Леша-Лешка-Алексей!
А потом мы обнялись и больше ничего-ничегошеньки не говорили друг другу, пригрелись и словно впали в сладкий-сладкий сон… Ради одного вот такого мгновения, может, и стоит жить потом смутно, кое-как? Кто знает, кто знает… Или лучше вовсе не знать таких мгновений, чтоб не тянуться к повторению всю жизнь и тосковать от невозможности окунуться в эту сладость по новой?
Однако это только со стороны могло показаться, что у нас с Алексеем все распрекрасно. Ну раз вместе уже почти два года… На самом же деле мы боялись рисковать… Так боялись промахнуться…
Он высадил меня из своего «жигуленка» как раз у Марининого подъезда. Тронулся с места не сразу, посмотрел, как я вхожу в четырехугольную черноту из ясного, солнечного утра. Я помахала ему рукой.
Что меня ждало в однокомнатной квартирке мой давней-предавней, ещё школьной подруги? Быт во всем своем устрашающем, угнетающем великолепии: на продавленной кухонной тахте прямо в брюках, носках дрыхнет её некогда страстно любимый муженек Павлуша, уткнувшись лицом в горушку стиранного, сухого белья. Его темные кудри художника-«передвижника» эффектно змеятся по белому фону простыней-пододеяльников. Одиннадцать утра — самое время валяться в таком виде.
Должно, притащился ещё ночью и завалился и до сих пор не опамятуется. От него несет и сейчас кислотой перегара, и храпит он будь здоров! В раковине навалом грязная посуда. На столе — ящички с красками, пучок кистей в опрокинутом глиняном кувшине.