Нильс Люне | страница 9
И вот все кончилось.
Нильс вырос, ему исполнилось двенадцать, пошел тринадцатый год; ему уже не приходило на ум рубить чертополох для уголенья рыцарских фантазий, уже не хотелось снаряжать ракушечный флот для великих открытий; забиться с книжкой в уголок дивана — вот и все, что нужно ему было теперь, а если книжка не уносила к милому берегу, он шел к Фритьофу и рассказывал ему повести, каких в книге недоставало. Рука об руку брели они по дороге, один говорил, оба слушали, но для полного счастья, совершенного наслаждения рассказом они забирались в пахучую тьму сеновала. Скоро, однако же, все истории, кончавшиеся, как только с ними сживешься, слились в одну долгую повесть, где не было конца и лишь сменялись поколение за поколением, ибо, как только герой старился либо нечаянно погибал, на смену ему являлся сын, который наследовал все качества отца, а вдобавок обретал и новые, оказывавшиеся как нельзя более кстати.
Все запомнившееся Нильсу из того, что он увидел, что понял и чего не понял, все, что вызвало его восторг или, как знал он, должно бы вызвать, все входило в эту повесть.
Как скользящая вода, подхватив всякую близкую к берегам картину, то бережно и четко кладет ее на ясное зеркало, то смутно и неверно обводит дрожащим контуром, то перекашивает ее и искажает, а то и вовсе поглощает игрою линий и красками глубин, так подхватывала эта повесть мысли и чувства, его и чужие, людей и со- бытья, жизнь и книжки — все, что ей попадалось на пути. Особенная, своя жизнь строилась бок о бок с настоящей; тайное прибежище сладкой мечты об отчаяннейших странствиях; волшебный сад, расступавшийся по его манию и открывавший ему свои чудеса, не давая больше никому доступа, — сверху он был надежно укрыт шепчущимися кронами, а внизу, меж сверкающих цветов, меж звездчатых листов, куда только не бежали петляющие тайные тропы, во все земли, во все века — и к Аладдину и к Робинзону Крузо, к Волундеру, Генрику Мейнару, Петеру Симплю, к Одиссею, — зато, когда вздумается, можно было тотчас вернуться домой.
Спустя месяц после Нильсового двенадцатого дня рожденья два новые лица появились в Лёнборгорде.
То были новый домашний учитель и Эделе Люне.
Учитель, господин Бигум, был кандидат богословия и стоял на пороге пятого десятка. Приземистый, сильного сложения, он был силен почти как вол, широкогруд, сутуловат, с короткой шеей. Руки были длинны, ноги крепки и коротки, с большими ступнями. Ходил он медленно, ступал тяжело; широко, нелепо и скучно махал руками. Он был рыжебород, как дикарь, и весь в веснушках. Лоб, высокий и плоский, как доска, перерезали между бровей две отвесные морщины, под ними плющился курносый нос, рот был большой, толстогубый. Но глаза глядели светло, ясно и нежно. По движенью зрачков легко замечалось, что он туговат на ухо. Это не мешало ему любить музыку до страсти и предаваться игре на скрипке; ибо звуки музыки — так он говорил — слышны не только уху, но всему телу, их слушает все — глаза, пальцы, ноги, и если вдруг ухо тебе изменит, рука сама найдет верный тон без помощи слуха. Да и все слышимые звуки на поверку фальшивы, но тот, кто наделен свыше музыкальным даром, внутри имеет невидимый инструмент, против которого прекраснейшее из созданий Страдивариуса — всего лишь дудка дикаря; а играет на этом инструменте сама душа, извлекая из струн идеальную гармонию, и с этих–то струн сходят бессмертные творения великих композиторов. Музыка внешняя, колеблющая обычный воздух и доступная уху, — лишь жалкое подражание, робкая попытка сказать несказанное; она схожа с музыкой души не более, чем рукотворная статуя, вырезанная резцом и смерянная меркой, схожа с мраморной мечтой ваятеля, какой вовек не зреть глазам, вовек не славословить устам.