Тринадцатый апостол | страница 25



Среди жирноживотых буржуа-тунеядцев нелепо искать апостолу родственную душу. Проповедь апостола они осмеют. Но Маяковский найдет еще тех, кому будет нужна апостольская правда, а пока. Пока он готов отдать свою любовь другим существам, вещам; он готов слезами омыть асфальт, истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрыть умную морду трамвая («Язык трамвайский вы понимаете?»). А если не дома, не асфальт, не обои, то он рад водить дружбу с животными – с собаками, лошадьми, страусами, жирафами, медведями, сочувствуя их бедам и, как бывало, сам мысленно перевоплощаясь в них.

Маяковский рассказал однажды, как весь искусанный злобой, он сам превратился в собаку, разучился отвечать по-человечьи, у него вырос собачий клык и собачий хвостище.

И когда, ощетинив в лицо усища-веники,
толпа навалилась,
огромная,
злая,
я стал на четвереньки и залаял:
Гав! Гав! Гав! (1: 89)

Так злая, озверевшая толпа обезобразила поэта, обожавшего собак:

Я люблю зверье.
                    Увидишь собачонку —
тут у булочной одна —
                    сплошная плешь, —
из себя
        и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
ешь! (4: 183)

Параграф пятый

Ювеналов бич

Искусство – не социология, оно обращено не к обществу, а к личности, ее судьбе и только через нее к обществу. Его борьба с обществом становится тем более раблезиански издевательской, чем более общество оскотинивается. Персонажи такого общества – анонимны. Они – физиологические особи, озабоченные исключительно одним – бесперебойным функционированием своего материально-телесного низа (по бахтинской трактовке Рабле).

Май ли уже расцвел над городом,
плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик, —
весь год эта пухлая морда
маячит в дымах фабрик.
Брюшком обвисшим и гаденьким
лежит на воздушном откосе,
и пухлые губы бантиком
сложены в 88.
Внизу суетятся рабочие,
нищий у тумбы виден,
а у этого брюхо и все прочее —
лежит себе сыт, как Сытин. (1: 99)

Это – обобщенный портрет капиталиста (врага революции, врага любви) – тупой и богатый соперник нищего поэта. Маяковский бродит по городу полуголодный. И везде видит одну и ту же сцену, как будто написанную Рабле:

Вижу,
вправо немножко,
неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,
старательно работает над телячьей ножкой загадочнейшее существо.
Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
Два аршина безлицого розового теста:
хоть бы метка была в уголочке вышита. (1: 112, 113)

Когда поэт посмотрел влево, увидел образину, по сравнению с которой первая показалась воскресшим Леонардо да Винчи. Все эти персонажи Маяковского напоминают гастроляторов Рабле: «Все до одного были тунеядцами. Никто из них ничего не делал, никто из них не трудился. и была у них, видно, одна забота: как бы не похудеть и не обидеть чрево. Пантагрюэль сравнил их с циклопом Полифемом, который у Еврипида говорит так: “Я приношу жертвы только самому себе и моему чреву, величайшему из всех богов”»