Записки Анания Жмуркина | страница 21
— Я хочу, Ананий Андреевич, проводить его идеи в общественной жизни в собственном доме, — заявил однажды решительно Феденька, так решительно, что его маменька, услыхав его звонкий, твердый голос, ахнула и, склонив голову в мою сторону (я пил чай слева от нее), шепнула, что ее голубок необыкновенный человек, потому необыкновенный, что родился он не от присяжного поверенного, ее нелюдимо-спокойного супруга, а от божьего человека, порхающего, как ангел крылатый, по земле.
— Если мы, маменька, поглядим внимательно на выдающихся людей, — убеждая маменьку, а больше, конечно, меня, сыпал-рассыпался звонким красноречием Феденька, — ну хотя бы на одного из них, на Льва Николаевича Толстого, который никогда не позволял того, чтобы ему (где и от кого Феденька это слышал, я не знаю) лакей или кто-нибудь из прислуги подавал стул или кресло… Да, да, маменька, он сам всегда брал для себя стул или кресло и садился.
Так ли поступал Лев Николаевич Толстой, я не знаю, но и не могу не верить в этом Раевскому. Да и как я мог не поверить такому талантливому юноше, когда маменька с трепетным сердцем и с благоговейно открытым ртом слушает его, Это еще что! Его маменька, Ирина Александровна, никогда не возражает ему, когда он назидательно, убежденно и почти сурово наставляет ее, если она уклоняется от купеческих привычек и этикета в своей домашней жизни. Заметим: она не любит, даже очень сердится и на тех юношей и пожилых, ежели, когда он говорит, они имеют свое мнение о купечестве, возражают ему. Вот только поэтому и я, ее квартирант, не возражаю Феденьке. Слушая Феденьку, Ирина Александровна краснела, молодела (она была недурна собой, несмотря на свои сорок лет), робко, сладостно, как бы капая медом, лепетала:
— Феденька, я всеми силами стараюсь держаться купеческих привычек, купеческого итикета.
— Не «итикета», маменька, а «этикета», — поправлял с нервным взвизгом Феденька свою маменьку (она была дочерью всеми уважаемого дьякона Успенской церкви).
— Знаю, знаю! Надо говорить «итикет».
Федя Раевский ладонями зажимал свои большие красные уши, кидал недовольно-сконфуженный взгляд на меня и в великом отчаянии убегал в свою комнату или в сад, полный весеннего благоухания и птичьего неугомонного гама, кружился из одного края в другой с зажатыми ушами, от крылечка к забору, от забора обратно. Ирина Александровна со страхом скрывалась в боковую комнатку, служившую спальней и молельней, падала на колени перед иконами, молилась и молилась, прося угодников, чтобы они просветили ее умишко. С разночинцами Феденька не изволил знакомиться; он не мог и слышать их вольнодумства, идущего вразрез его мыслям, установившимся устоям законного порядка. Не уважал он, разумеется, и мещан: относился свысока и презрительно к этому многочисленному сословию, хотя и сам являлся членом его. Ирина Александровна и при Семеновне проштрафилась перед своим ненаглядным голубком: сказала не «этикет», а «итикет». Услыхав это слово, Феденька, вернувшись только что из сада, опять вспыхнул румянцем: