Родственники | страница 52
Когда я возвратился после обеда в гостиницу, меня настигло послание от мисс Родинсон из Чикаго: «Экштайновский фонд предоставляет пособие в 10.000 долларов мистеру Стейвису».
Молодец Менди, вот это родственник так родственник! Теперь мне есть что сообщить Шолему, и так как завтра он прибудет в Собор Дома инвалидов на это их организационное совещание — разумеется, если он жив и добрался до Парижа, — когда мы встретимся столько десятилетий спустя, я смогу предложить ему не одно только свое сочувствие. Менди предназначал пособие на то, чтобы определить, действительно ли Шолемова опирающаяся на науку чистая философия такой уж шаг вперед по сравнению с «Критикой чистого разума». Я с ходу принялся изыскивать способы обойти Менди. Подыскать Шолему рецензентов я могу и сам. Предложу им скромный гонорар — щедрого они и не заслуживают, эти академические недоумки. (Злился на них: США докатились до такого разложения, уж они-то могли бы как-то этому помешать; винил их: кто, как не они, ускорил наш упадок.) Пять специалистов, по две сотни долларов в зубы каждому — им я заплачу из своих средств, — это позволит мне отдать десять кусков Шолему. Нажав, где нужно, в Вашингтоне, я выторгую у восточных немцев разрешение похоронить Шолема тысчонки за две-три, включая взятки. Оставшихся денег хватит на перевоз тела и похороны. Раз уж в Шолеме живет провидческое убеждение, что его погребение в Торгау умалит невероятно разросшееся мировое безумие до размеров крохотного комочка, что ж, наверное, стоит попробовать. Если же его похоронить в чикагском Вальдхайме, по соседству с Гарлем-авеню, где день и ночь грохочут грузовики, никакого действия это уж точно не возымеет.
Чтобы приспособиться к европейскому времени, я не лег, а стал раскладывать пасьянс, колоду я взял с собой большую, очки не пришлось надевать, и это так на меня подействовало, что я лег спать — иначе мне, с моим запалом, не угомониться бы. Когда я спокоен, не взбудоражен, я вполне способен понять, что со мной происходит. За пасьянсом, гоняя мысли взад-вперед, я понял, почему Соболь пеняла, что я погубил наш брак, отказываясь подпитать его своим запалом. Говоря о моем пристрастии к родственникам, она обиняками намекала, что быть евреем — само по себе тайна. У Соболь красивый еврейский нос, хотя он бы мог быть и поменьше. И еще она явно выставляла ноги напоказ, зная мою к ним слабость. У нее точеная грудь, гладкая шея, стройные бедра, а ноги могут — еще ой как! — поработать в спальне; я, бывало, называл ее ноги скакалочками. Ну так вот, пронесла ли Соболь через три своих брака мысль обо мне как о своем единственном муже или решила в последний раз помериться силами со своей соперницей из Александрии (египетской)? Ни в чем не повинная Верджи была постоянным предметом ее пламенной ненависти, а что сообщает прозорливость, как не ненависть, коли нет любви. Хайдеггер одобрил бы меня. Идеи Хайдеггера при всем при том действовали на меня заразительно. Меня одолевали те же самые страсти, которые сообщают прозорливость. Любовь встречается так редко; ненависть же вездесуща, все равно как азот или углекислый газ. А что, если ненависть неотъемлема от самой материи и поэтому проникла в нашу плоть; а вдруг и кровь наша загорается от нее же? Нравственной холодности арктических масштабов я подыскал образное уподобление — та область Сибири, где живут коряки и чукчи, пустынная Субарктика, где жгучие, как огонь, морозы, — лучше края для трудовых исправительных лагерей не найти. Сложите все вместе, и вы поневоле придете к выводу, что идиллический образ Верджи Милетас — не что иное, как малодушное бегство от воцарившейся холодности.