Газета Завтра 1192 (40 2016) | страница 58



"Возьми ж на радость дикий мой подарок,

Невзрачное сухое ожерелье

Из мёртвых пчёл, мёд превративших в солнце".

Как-то спросила Евгению Смольянинову: "Вы чувствуете своё одиночество?" — и кощунством было бы продолжить: "…на русской эстраде". "Я могу ответить очень кокетливо и красиво, — ответила она с улыбкой грусти. — Я чувствую себя единственной". И после долгой паузы: "Конечно, одинокой. Но это благотворное одиночество. Думаю, каждый, кто делает что-то серьёзное, по определению одинок".

… Мрак фойе киноклуба Эльдара Рязанова, что на окраине Москвы. Февральский снег за стеклом, кофе из пластикового стакана… Нужно что-то сломить в себе, чтобы преодолеть конфликт между отчаяньем типового строения киноклуба, афиш "Гаража", каких-то "Кляч" — и ожиданием предстоящего концерта. Действа, что перенесёт куда-то выше полёта птиц, в разреженный воздух чистоты неприкосновенной.

Но вот Евгения Смольянинова вышла на сцену. Очень стильная. В мелкий цветок коричневое платье в пол, поверх — вязаная короткая кофта песочного цвета. Очень красивая. С величием в осанке отождествления себя с народом. И то, и другое вскоре перестанет что-либо значить.

Просто Евгения Смольянинова запела. Просто песни. Русские народные песни, достояние кованых железом сундуков, пропахших нафталином, из изб с окнами, затянутыми бычьим пузырём, с иконами в венках из искусственных цветов в почерневшем от копоти углу. Просто романсы. Русские романсы, достояние резных, инкрустированных речным жемчугом ларцов из усадеб ампирных. Два мира, две эстетики. Безыскусность и театральность. Каждый — крайняя степень бесстрастности в оправе из барочных рам. Оказаться в таком мире — всё равно что на полыхающей огнем льдине.

Да, два года прошло с того, слишком памятного для меня, концерта. Ощущение чего-то, что сильнее тебя, о чём невозможно судить, но чему есть потребность довериться, преследовало с тех пор неотступно. Вот почему ещё звонок Евгении Смольяниновой оказался для меня сюрпризом. Валаам невольно придал ему мистические краски. Решила поделиться при встрече с нею тайной одного из дней августа 1991-го. Накануне, как очевидно теперь, либерального реванша, событий, после которых Россия в очередной раз слиняет в три дня.

По только-только появившемуся в доме видеомагнитофону смотрела фильм "Смерть в Венеции", гимн прустианскому головокружению роскоши, тяги к саморазрушению, пороку, искусственности и, в сущности, бесполезности "Прекрасной эпохи". Финальная картина разворачивается на пляже острова Лидо. Густав фон Ашенбах, главный герой фильма, в шезлонге. Стекают с его щёк румяна, лицо превращается в маску смерти… В контражуре заходящего солнца возникает лучезарный лик Тадзио, юноша указывает за синеву горизонта… Так мысль о смерти примиряется с мелодией детства, и в эти минуты стихает симфония Малера, вступает голос. Вкрадчиво, едва-едва различимо. В метрах ста от Ашенбаха стайкой резвятся дети вокруг плетёного из лозы кресла-качалки. В кресле — русская аристократка, без лица, без возраста. Её фигура как в облаке: в кисее, кружеве, вуалях, она напевает что-то: "прежде беды не знавали беды, беда пришла"… и такая щемящая тоска парализует… Стоп! Этот эпизод гения неореализма я прокручивала раз за разом. Я вслушивалась в этот русский голос, в эту мерцающую нить слов. Не знаю почему, но у меня сложилось тогда твёрдое убеждение, что именно он и есть голос Евгении Смольяниновой. Радуга над бездной из эпох и стилей, конвульсий авангарда, под пеплом которых исчезли иллюзии старого века. И вот уже русский бал в Зимнем дворце, прощальный вздох Империи, над эскизами костюмов для которого работали директор Эрмитажа и художник Императорских театров, представляется разве что красными деревянными ложками в петлицах художников-авангардистов… Трудно сказать: тогда или сейчас повелось среди "лакеев Европы" судить "под хруст французской булки" о русской культуре? Мол, лицом не вышла, груба, цветаста-пестра зело…