Смерть зовется Энгельхен | страница 11



Я лежу на животе, подперев голову, уставившись на отвратительно серый лист бумаги, закрывающий большое больничное окно.

— Сестра Элишка, да уберите вы эту бумагу…

Сестра Элишка сидит где-то поодаль, мне не видно ее, я даже не знаю хорошенько, какая она, но она сидит тут, она сидит подле меня часами; мне ее не видно, но я знаю, что сейчас она отрицательно качает головой.

Разве можно снять затемнение, думает она, вот еще новости! Правда, по радио сегодня говорили, что война кончилась, что в южной Чехии последние остатки немецкой армии сдались русским, но разве возможно, чтобы столько лет длящаяся война окончилась так сразу? Сообщение по радио — и всему конец? Почти шесть лет день за днем, каждый вечер люди Европы затемняли окна, они уже автоматически опускали шторы в сумерки и поднимали их по утрам. Это стало частью их жизни. Как же так, сразу? А всю ли правду говорят по радио? Кто теперь верит этому радио? Кто теперь верит чему-нибудь вообще? Может быть, есть где-нибудь какой-нибудь немецкий летчик, который не слышал еще о капитуляции последней немецкой армии? Может быть, о ней не слышала какая-нибудь эскадрилья американских бомбардировщиков?

Сестра Элишка здесь, у меня за спиной, мне не видно ее, но я чувствую — она здесь. Пусть она ничего не говорит, я знаю, она отрицательно качает головой: «Что вы, нельзя… во всяком случае, пока не разрешит главный…» И я не настаиваю, снова и снова я ощупываю свои ноги — единственное движение, доступное мне, единственное мое развлечение: убеждаться снова и снова, что ноги мертвы, бесчувственны, недвижны. Не то чтобы мне было неудобно лежать — как будто ничто не мешает. Больные не то, что здоровые, — они могут целыми днями лежать неподвижно. Мне удобно, и руки не устали, но меня раздражает то, что нужно лежать на животе. Сегодня на обходе главный сказал: «Завтра мы его повернем, рана затянулась, ему будет лучше лежать на спине». Но это «завтра» бесконечно далеко, если знаешь, что завтра тебя перевернут на спину. Такие вещи нельзя сообщать заранее, нужно просто перевернуть человека — и дело с концом. Сколько возни с калекой, прямо смешно… Или они возятся со мной, потому что я — и все в госпитале это знают, — потому что я калека?

Да, когда я смогу лежать на спине, будет совсем другое дело. Я увижу не только оконную раму и за ней кусок голубого неба и голую ветку какого-то дерева. Какие некрасивые ветки, когда на них нет ни одного листочка; они кажутся грязными, глупыми… Может, это засохшая ветка, мертвая, как мои ноги? А вечерами я не буду видеть больше эту гнусную серую бумагу, знамя немецкой темноты, немецкого страха. Завтра меня повернут и я смогу лежать на спине, а если захочется, я скажу — и меня перевернут на живот, а может быть, я смогу лежать и на боку, моя больничная жизнь оживится, возможности мои станут шире, мир мой будет больше, гораздо больше, я увижу лица людей, узнаю, такие ли синие глаза у Элишки, как мне кажется. Только смогу ли я глядеть в эти глаза? Посмею ли?