Беспощадный Пушкин | страница 105




МОЙ ОТВЕТ.

Я привлек ответ Данелиа не как пример бездоказательности, являющейся подспорьем для насилования пьесы. На самом деле он сам не заметил своей голословности в этом месте своей работы. Очень уж неприятным типом выходил у него Сальери из соображений о классицизме, каким тот виделся его врагам, романтикам начала XIX века:

«Классицизм господствовал в европейской литературе XVII–XVIII веков, получив теоретическое свое обоснование в стихотворном трактате Буало «L’art poe`tique» (1674 г.). Главная мысль, лежащая в основе этого знаменитого произведения, сводилась к положению, ставшему популярным еще со времен итальянского Возрождения — а именно к положению о том, что античное искусство есть абсолютное искусство, которому мастера новой Европы могут только подражать, не питая надежды ни превзойти его, ни даже сравняться с ним в совершенстве. Выходило таким образом, что задача дальнейшего служения искусству должна была состоять в охране вместо пополнения, в подражании вместо творчества, в ученичестве вместо мастерства. Была разработана система правил поэтического искусства. От каждого, кто выступал на литературной арене, требовалось строгое соблюдение этих правил…»

Данелиа такой эпиграф взял к своей работе:

Искусство всегда создает нечто новое.

Валерий Брюсов

И по Данелиа выходит, что классицизм — по крайней мере в конце XVIII века — не искусство. А Сальери, им воспитанный, достоин жалости в ту минуту, когда читатель добр. Вообще же Сальери достоин всяческой хулы (так что доброму слову его даже о своем детстве нельзя верить).


Мне импонирует, что слову Сальери нельзя верить, и я включил Данелиа в свою подборку. И я ведь ничтоже сумняшеся утверждаю, что Сальери «не мог дать точного названия», например, феномену Моцарта (называя его словом «бог»). И я ведь заявляю это, исходя из рассуждений о классицизме.

Только я подхожу к классицизму непредвзято.

Да, он отказывался от местного во всем: в языке, в характерах, в сюжете — отказывался во имя античного. Так ведь это потому, что считал, что разум во все времена, у всех людей одинаков и что было прекрасно в древности — прекрасно и сейчас. Более того, зрителя и читателя необходимо, мол, было уводить в стародавнюю жизнь, чтобы жизнь современная, знакомая читателю и зрителю, не мешала своими конкретными чертами созерцать отвлеченные чувства, способности души и законы разума. А ради разума у классицизма ВСЕ. Ибо мыслилось, что абсолютная монархия (а затем и просвещенная монархия) это сила, способная вырвать страну из средневекового хаоса. Да, классицизм для высших жанров признавал лишь александрийский стих. Так ведь почему? Потому что проза считалась языком быта, единичной, случайной жизни. А нужен–то был язык богов, язык чистой разумности. И само–то требование несмешивания высоких жанров с низкими было для чего? Для того, чтоб пестрота не мешала разумному анализу. И акцент на правилах был ради идеи абсолютистской (а затем и просвещенной) государственности. Все–все в классицизме призвано, чтоб ПРОСВЕЩАТЬ. И даже сама страстность (у Расина обычное дело — борьба разума и страстей) — потому что иначе не воспитаешь, ибо разум не всесилен и приходится ему помогать: вести к доброте, очищать страсти через разум. (Все это — пересказ хрестоматийных истин, и потому я не ссылаюсь на авторов. Странно, что Данелиа их отбросил ради позы романтика, продирающегося сквозь строй эпигонов классицизма в XIX веке.) А ведь даже в конце XVIII века, просветительский классицизм второй волны все еще не был эпигонским, отвечал потребностям идущей революции. И ведь именно тогда разворачивается действие пушкинской трагедии «Моцарт и Сальери».