Люди сверху, люди снизу | страница 42



поток мата? Но Нинка не дала развиться мысли; через минуту она уже подступала к Ане: «А ты, умница наша, ты тоже саидовские фрукты жрала, да, жрала! И анаши сколько выкурила! И аборт делала! Ты тоже, как я! Ничем не лучше! Поняла? Ничем!» – с этими словами, так напоминающими излюбленное биомассой «И Пушкин как мы, тоже сифилисом болел», – она вцепилась ей в грудь; еле разняли… В качестве оборонительного орудия Аня выбрала шампунь, и, только Нинку оттащили, она, ничего от внезапно накатившей злости не соображая, выбрызнула на нее из другого конца комнаты целый флакон белой, кокосом пахнущей вязкости…

Отмывались долго. После всеобщей истерики Нинка больше не появилась в грязной прокуренной комнате № 127. По слухам, она уехала на юг с довольно сомнительным типом, где сначала залетела, потом подцепила стригущий лишай и, совершенно лысая, вернулась автостопом в Москву. В это самое время в общагу приезжала Нинкина мать с сумкой продуктов – быстроговорящая седеющая женщина – и отчитывала Аню: «Подруга, называется! Да как же ты ее не удержала, как тебе не стыдно! И почему не позвонила? В первую очередь матери надо сообщить! Мы бы с отцом придумали… Ах, ну как же такое могло… И где же она теперь?» – быстроговорящая седеющая женщина, Нинкина мать, плакала на общаговской кухне. «Все самое лучшее у Ниночки всегда было, да! Все самое лучшее! И на кровать ее никто никогда не садился! Отличница, на бальные танцы ходила… Это все подружки московские, стервы… девочку мою…»

Последнюю драку в комнате № 127 еще долго помнил весь этаж. По слухам, Нинка бродяжничала в необъятной столице с месяц, а потом вернулась домой – больная и одуревшая.

Москва – златоглавая, хлебосольная, праздничная, Москва будничная, Москва без блата, со страхом и упреком, Москва ночная, злая, голодная, Москва нежная, хрупкая и ранимая, что и требовалось доказать, слезам и дуракам не…

Новый абзац.


Когда Анины силы после многочисленных работок и подработок оказывались на полшестого, она тихонько скулила в плечо голубого мальчика: «Устала, чуть-чуть устала, децл», и покупала портвейн, легко уходивший в два лица. Витька жалел Аню и иногда даже вызывался вымыть пол в кухне и коридоре в ее очередь, чем еще более обескураживал заплывающее жиром семейство Розако-вых, шептавшихся у него за спиной и подслушивающих под дверью их с клавишником любовь: тот оставался периодически ночевать. Сама мадам Розакова, в вечных бигуди и платьях неимоверных расцветок, ничего, кроме узколобой советской школьной программы по как бы литературе не прочитавшая, не видевшая в бесценной, бесцельно прожитой молодости ничего дальше собственной вагины, а перед климаксом – желудка, морщилась, глядя на эту странную дружбу. Сам же Розаков натягивал обвислые синие трикотажные штаны, заляпанную соусом майку и включал телевизор. Лишь его суррогатная реальность – окно в мир – действовала на семейство феназепамно, и ОНО, семейство, на какое-то время замолкало, представляя собой вариант идеальной ячейки кошмарного общества.