Три лика мистической метапрозы XX века: Герман Гессе – Владимир Набоков – Михаил Булгаков | страница 36



Читатели, беспрекословно приняв условия игры (благо, она и в самом деле увлекательна), самозабвенно ломают головы над разгадыванием мультиязычных набоковских ребусов, шарад и «крестословиц», порой лишь сетуя на ограниченность своих лингвистических познаний. Если же на минуту от этого занятия отвлечься, то стоит, по-видимому, задаться простым вопросом: а почему, собственно, художественный мир Набокова предполагает наличие такого vis-a-vis – полиглота?

В Интервью Би-би-си 1962 г. на вопрос: «Для кого вы пишете? Для какой публики?» – Набоков ответил:

«Я не думаю, что художнику следует беспокоиться по поводу своей публики. Лучшая его публика – это человек, которого он видит каждое утро в зеркале, пока бреется. Я думаю, что публика, которую воображает художник, когда он воображает подобные вещи, – это комната, полная людей, носящих его маску» [Н1., T.2, c.575].

Читатель здесь – alter ego автора. Предполагается, что и он, как Набоков, мог бы сказать о себе:

«Моя голова говорит по-английски, сердце – по-русски, а ухо предпочитает французский» [Н1., T.2, c.587].

Перед нами мультиязычная «эхокамера» художественного сна.

Генезис полилогизма художественного мышления, как и множественность реминисцентных ориентаций, свойственных поэтике Набокова, восходит к русской классической литературе. Полилогическое художественное мышление Набокова реализовало лингво-эстетический потенциал русской культуры[101].

Но Набокову пришлось пройти (так распорядилась судьба) труднейший путь восхождения к художественному полилогизму – путь, который на каждом этапе мог обернуться трагедией творца, но завершился его абсолютным торжеством. Сначала характерное для русского дворянина многоязычное воспитание, а затем уникальный, не имеющий, по существу, аналога в истории мировой литературы переход художника с одного языка на другой – с русского на английский.

«Личная моя трагедия, – сказал Набоков в Интервью Би-би-си 1962 г., – <…> это то, что мне пришлось отказаться от родного языка, от природной речи, от моего богатого, бесконечно богатого и послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка» [Н1., T.2, c.572].

Но автора и переводчика «Лолиты» ожидало разочарование еще более глубокое.

«История этого перевода – история разочарования. Увы, тот „дивный русский язык“, который, сдавалось мне, все ждет меня где-то, цветет, как верная весна за наглухо запертыми воротами, от которых столько лет хранился у меня ключ, оказался несуществующим, и за воротами нет ничего, кроме обугленных пней и осенней безнадежной дали, а ключ в руке скорее похож на отмычку» [Н1., T.2, c.386].