Севастопольская повесть | страница 48



Он вдруг подумал, что неспроста фашист предлагает за себя такой выкуп: чего–то боится, не прорвали ли наши кольцо окружения?

— Может, он чего пронюхал? — сказал Федя, всем сердцем поверив в то, что говорит. — Мы ведь отрезаны, ничего не знаем, а там, может, заварушка началась… Как под Москвой: отходили, отходили — и вдруг «в последний час»: на триста километров отбросили.

— А ведь верно! — подхватил Яков с заблестевшими глазами. — Как это я раньше не смекнул… Голова! Десант был под Керчью, а Севастополю вышла передышка. Как в лесу, крикнешь здесь, а эхо там…

И Мельников медленно проговорил, прерывисто и шумно дыша:

— Нам отсюда не видно… Собрались наши с силами. Довольно отступать… Будет… Куда пустили немца. Может, в другом месте штормит, а сюда волна пришла… — Он говорил отрывисто, негромко, с необыкновенной значительностью и верой.

И так желанно было людям, чтобы действительно начался перелом, и так страшно было им уходить из жизни с сознанием бесплодности их жертв, что они затаив дыхание слушали Мельникова, стоявшего уже одной ногой в могиле. Они верили в правдивость и сбыточность каждого его слова. А он говорил все тише и медленнее, вдруг охнул и умолк, и весь исказился от боли, зажегшей все тело его адским костром, и по лицу его покатился пот.

Все задумались и молчали. Бирилев презирал «все эти пустые, глупые мечтания» Феди, Якова, Мити. Он не улавливал в них искренности и правдивости, они казались ему привычно казенными, лживыми, парадными. Он вновь почувствовал тоску и злобу, вновь страх смерти обуял его.

— Пустое, — сказал он вслух, отвечая своим мыслям. — Пустое, говорю.

Федю покоробило от его слов. Он был простоват, но не наивен и уж конечно не глуп. Он подчас принимал людей такими, какими им хотелось казаться, хотя и видел их сущность.

— Молчи, припадочный! — бросил он Бирилеву с угрозой в голосе.

Бирилев испугался, — как бы Федя не вздумал болтать о том, что было… Предупреждая воображаемую опасность, он кинулся ей навстречу.

— Я что, я ничего… Пустая, говорю, надежда. Ведь чего придумал, фашист. «Сдавайтесь, морячки! Мы вас помилуем». Как же, помилуете… Ах ты, зараза! Пересчитают, ровно скотину, и марш за колючую проволоку. А там бурда–похлебка и кожура от картошки — и работай, рус, работай.

И то, что мучило его, терзало и унижало, подавляя и разрушая его волю, его человеческое достоинство, его гордость, то, с чем он боролся, что было его пыткой и казнью, воплотилось вдруг в образе этого проклятого воображаемого фашиста.