Через не могу | страница 28
…Я терпеливо ждала, когда стукнет входная дверь — мамин приход окончательно поселял в моем сердце вечерние мир и покой. Помню свою бурную радость, когда мама пришла раньше обычного: «Вдруг снаряд шальной как бабахнул!.. Мы — врассыпную… Мчались какими–то огородами… И кому–то я что–то при–нес–ла!!» И из газетного кулька — две турнеп- сины, огромные, со свежим овощным запахом огородной земли.
А помню тягостный поздний приход, когда я уже в постели, расстроенная, подслушиваю ее рассказы из–за шкафа: «Мальчиков–ремесленников стаскивали в братские могилы… Весь день… Сколько там было!.. Целое поколение».
Но обычная картина: мать торопливо моется в лохани у самой буржуйки, сливает в ведро, подтирает лужу, относит куда–то там вылить воду (я даже не знаю, куда, я за пределы комнаты почти не выхожу), потом смазывает обмороженные руки довоенным ланолином и, наконец–то, пристраивается рядом со мной для ежевечернего ритуала — чтения перед сном.
Две страницы сказок Гауфа на ночь были как ложка рыбьего жира, как единственное даже не лекарство, а противоядие, оказавшееся под рукой. Поэтому детские книги мать сжечь не дала (невзирая на бабушкино: «Что, и эту, грошовую, нельзя?
Старую? Да ей копейка цена. Тьфу!»). В книгах было все, чего мне не хватало в жизни: лето, например, отцы, щенки и мороженое, но главное, — они не давали забыть мамины критерии «хорошо–плохо» посреди разгула бабушкиных критериев «спасительно–губительно». Беда только, что в книгах все было лучше, чем потом в жизни: отец, скажем, когда я с ним встретилась, не пошел ни в какое сравнение с отцом из гайдаровской «Голубой чашки».
Сохранили все–таки «джентельменский» набор: Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Толстого. От Тургенева остался только один роман, самый редко читаемый — «Дым». Поэтому о нем у меня долго было какое–то скособоченное, салонное представление, пока я не прочла, уже в школе, «Записки охотника».
Полное собрание сочинений Достоевского бабушка сожгла первым, и не без злорадства — она не любила Достоевского за пессимизм: «Если девушка, то непременно несчастная, униженная, вся в слезах… Если собака, так обязательно какая–то больная, паршивая, ухо опущено и глаз гноится…»
Все детство я помню на обеденном столе толстую, тисненую кожаную подставку для чайника. Переворачивая ее иногда, я каждый раз вздрагивала: на оборотной муаровой, замызганной стороне крупно чернела надпись с твердыми знаками: «ХРИСТОС И АНТИХРИСТ» — последнее проклятье сожженного Мережковского.