Перед бурей | страница 21
Молодой вождь был одет в простую боевую одежду. Сверх кожаного, из лисьей шкуры, с шнурами, камзола надета была дамасской стали кольчуга, стянутая кожаным поясом; на плечах, вокруг шеи, лежал тарелочкой холщовый воротник, от белизны которого цвет волос казался еще более черным; у левого бока висела драгоценная карабела[14], а ноги, обутые в желтые сафьяновые сапоги, тонули в роскошной медвежьей шкуре, разостланной у канапы; огромная голова зверя с оскалившейся пастью грозно смотрела стеклянными глазами на вход.
Возле князя на небольшом складном столике стоял золотой кубок с водою. Два молодых шляхтича, товарищи панцирной хоругви, в дорогих драгунских костюмах, Грушецкий и Заремба, стояли почтительно позади. Там же водружены были и два бунчука.
В лице и во всей фигуре Иеремии Вишневецкого разлито было безграничное высокомерие и презрительная надменность. Он вонзил пронзительный взгляд в вошедшего козака и молчал. Богдан, застывши в глубоком поклоне, с прижатою у груди правой рукой и с несколько откинутой с шапкою левой, стоял неподвижно и из-под хмурых бровей изучал зорко противника.
Длилось томительное молчание.
— Кто есть? — наконец прервал его сухим и неприятным голосом Вишневецкий.
— Войсковой писарь, ясноосвецоный княже, — ответил с достоинством и полным самообладанием козак.
— Откуда, куда и зачем?
— Из Чигирина в Кодак, с бумагами к ясновельможному пану гетману.
— Доказательства?
— Вот они, ваша княжья милость! — подал ему Богдан с поклоном пакет.
Вишневецкий сломал восковую печать на пакете, предварительно исследовав ее опытным взглядом, и внимательно начал просматривать бумаги.
— Однако девятый день в пути. Разве Чигирин так далеко? — ожег он козака зеленым огнем своих глаз.
— Два раза вьюга сбивала с дороги, и кони из сил выбились, — ответил тот спокойным тоном, совершенно овладевши собой.
— Пожалуй, возможно, — согласился князь, — нас тоже она ужасно трепала и загнала проводников без вести. А вацпан знает путь? Может провесть и нас тоже в Кодак?
— О, степь, ясный княже, мне отлично знакома, и Кодак отсюда должен быть недалеко.
— О? Досконально! — вскинул на Грушецкого и Зарембу князь глазами и заложил ногу на ногу. — Так войсковой писарь егомосць, — пробегал глазами он по строкам, — а, Хмельницкий... Хмельницкий? Знакомая фамилия... Да! Какой-то Хмельницкий убит, кажись, под Цецорою{31}, при этой позорной битве, где безвременно погиб и гетман Жолкевский.
— Это мой отец, ясный княже, Михаил Хмельницкий. Я сам был в дыму этой битвы, позорной разве по измене или трусости венгров, но славной по доблести и удали войск коронных. Как теперь вижу благородного раненого гетмана: бледный, обрызганный кровью, с пылающим отвагою взором, он крикнул: «Нам изменили, но мы умрем за отчизну, как подобает верным сынам!» — и ринулся в самый ад бушующей смерти. Мой отец желал удержать его, принимал на свой меч и на свою грудь сыпавшиеся со всех сторон удары. Я был тут же и видел, как за любимым гетманом бросились все с безумной отвагой и ошеломили отчаянным натиском даже многочисленного врага; но что могла сделать окруженная горсть храбрецов? Она прорезала только кровавую дорогу в бесконечной вражьей толпе и полегла на ней с незыблемой славой. Я помню еще, как мой отец, изрубленный, пал, открыв грудь благородного гетмана, а дальше стянул мне шею аркан, и я очнулся в турецкой неволе...