Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены | страница 50
Горная ведьма… – шелестело вслед.
Молосская колдунья…
Упыриха…
Она еще ничего плохого им не сделала, она так хотела, чтобы ее полюбили, а они возненавидели ее, все до одного, эти македонские князьки с мохнатыми вшивыми бородами! Они строили ей козни и распускали грязные сплетни. Они подсовывали Филиппу девок, а у этого похотливого козла никогда не хватало силы устоять перед соблазнами и наветами. По дворцовым комнатам бегали ублюдки, рожденные македонскими девками от ее мужа, и матери их хихикали ей в лицо, намекая, что ее ложе давно наскучило царю…
О, с каким наслаждением смотрела она, как убивают этих ублюдков!.. Недоделанный Арридей-Филипп долго умирал под нарочито неметкими стрелами, и каждый взвизг его был для нее словно капля бальзама на давнюю рану, словно плевок в глаза той фракийской суке-плясунье, что бесстыже выхвалялась перед нею серебряным обручем, подарком Филиппа за ночь любви, когда был зачат Арридей…
Она мечтала о любви, юная царица Олимпиада, а Пелла встретила ее ненавистью, и чтобы выжить, необходимо было научиться ненавидеть втройне! И она научилась, и ненависть оказалась сладким вином, вполне заменяющим любовь…
Все эти потные бородатые мужи, побратимы Филиппа – и грубый, как копыто, Парменион, хамивший ей в открытую, и скрытный, но не менее ненавистный Антипатр, – все они травили ее за то, что она – богиня, снизошедшая до смертного. Они топтали ее душу, чтобы не позволить себе мечтать о невозможном… Стоило ей пожелать, и каждый из них стал бы ее рабом и защитником! Но никогда бы Олимпиада не унизила себя, выкупая защиту и помощь такой ценой! И сын ее был зачат не от вечно пьяного македонского дикаря, а от Бога, пришедшего ветреной полночью в ее одинокую опочивальню!..
Филипп пировал со своими звероватыми дружками третьи сутки кряду, его хриплые вопли, брань Пармениона, завывания Антипатра и повизгивания фракийских плясуний разносились по переходам, а она, жена царя, стонала в могучих объятиях Бога!.. От Бога пахло вином, и потом, и мокрой листвой, как надлежит пахнуть воплотившемуся божеству, а еще почему-то от Бога резко воняло конюшней, но Олимпиада не хотела думать, она отдавалась пришедшему с небес бешено, по-звериному, мстя этой страстью проклятому, забывшему и растоптавшему все, во веки веков ненавистному Филиппу.
И зачатый в ту ненастную ночь сын вырос ее, только ее сыном, и ее гнев и боль стали гневом и болью сыночка, и это было хорошо и справедливо! И когда в самый сладкий для нее день Филипп корчился в пыли, пронзенный кинжалом убийцы, его глаза, ставшие вдруг на кратчайший миг снова золотыми, как в юности, поймали ее взгляд и безмолвно спросили: «Неужели… ты?» А изумруды торжествующе ответили золоту: «Да!», зная, что никому, кроме них двоих, неведом смысл безмолвной беседы, а злополучный убийца – она знала это заранее! – уже никому и ничего не расскажет…