Самоучитель прогулок | страница 19
У нашего счастливого спутника был, конечно, период, когда он только начал ездить в Париж, и главной заботой тогда было быть в курсе того, чем живет тамошняя передовая мысль. Тогда важно было привозить на наши болота последние интеллектуальные новинки. Это был короткий период ученичества. Так сложилось, что сначала он узнал про Альфреда Жарри, патафизику, дада и сюрреализм и только затем про русский футуризм и ОБЭРИУ. Но он не стал подражателем доктора Фаустролля или Андре Бретона. Французские авангардисты были нашими собеседниками так же, как Даниил Хармс или Николай Олейников. Абсурдизм долгие годы был новым реализмом, интернациональным художественным языком.
Что касается революционного бунтарства и смекалки подрывника, этого у нас никогда не водилось. Я очень не люблю толпу, особенно когда она движется безликой, безумной массой к цели, которую сама не выбирала. Ни о свободе на баррикадах, ни о жертвенном образе июля 1830-го грезить мне никогда не доводилось. Гораздо больше в старших классах меня волновала обнаженная грудь женщины, держащей знамя на картине Делакруа. С возрастом воинственности не прибавилось, но к красоте меня по-прежнему тянет. И я все так же люблю свободу за то, что она приходит нагая. Мандельштамовский стих «Я молю, как жалости и милости» мы с героем прочли довольно поздно, уже в студенчестве, вместе с «Нотр-Дамом». Ему больше понравился и был больше понятен «Нотр-Дам» – ему казалось удачным сравнение современной поэзии и готического зодчества. Впрочем, сегодня пафос тех лет сложно переживать с той же силой. Песенка «Кирпичики» – о трудовых буднях соотечественников – гораздо ближе к нашей жизни, чем этого можно было бы желать. Так уж выходит. Как сказал бы Селин, случись ему увлечься языком «падонков», поздняк метаться.
Роальд Мандельштам писал про Ленинград конца пятидесятых: «В подворотне моей булыжник, словно маки в полях Моне». До таких серьезных галлюцинаций у меня никогда не доходило. Но, конечно, и мне было бы чем похвастаться перед психологом, если бы тот стал расспрашивать меня о моей давней любви к Франции.
С детства я не считал французов сухими, как иногда это свойственно русским с нашей жадностью к открытому общению. В детском саду я считал французов пижонами, выпендрежниками и смешными хитрованами, как Кот в сапогах из сказки Перро с веселыми картинками Трауготов. В школе Кота в сапогах затмил отважный паренек – герой парижских баррикад из романа Гюго, и, конечно, д’Артаньян, у которого была такая же шляпа с загнутыми по бокам краями и пером, как у Кота в сапогах. Кстати, Кот запомнился мне больше шляпой и усами, чем обувкой, плюс молодечеством и бравадой не без хитрецы – с примесью загадочной гасконской крови, которую я долго не мог соотнести с регионом на юго-западе Франции, думая, что эта такая Испания, которая тоже Франция, но не совсем, а только другая. Боярский из советского мюзикла добавил усов к книге Дюма, которую я замусолил, перечитывая раз за разом.