Смерть речного лоцмана | страница 64



Кута Хо была изящна, и этим ее свойством я всегда восхищался, поскольку сам им не обладал. Даже когда она сидела, обнаженная, в постели, неотрывно глядя на стену и как будто сквозь нее, она оставалась таковой, потому что знала: в этом ее спасительная сила, которая ведет ее по извилистым дорогам жизни, открывая перед нею тайны прошлого. Быть может, она надеялась в конце концов однажды высмотреть сигнальный флажок, с помощью которого можно будет, наконец, все объяснить. Быть может, надеялась разглядеть лицо или туловище, постепенно проступающие на штукатурке, пока от стены не отделится целиком вся фигура в побелке, и этой фигурой будет ее отец, и в руке он будет держать сигнальный флажок; он опустит его, возьмет дочь за руку и увлечет ее обратно за стену, и они уже вдвоем пройдут последний путь отсюда до горизонта, лежащего между небом и морем, которые в конце концов сольются вместе в недолгих лазурных сумерках.

Для молодого парня это была не жизнь, а лафа, и так было бы и дальше, если бы на третий год их совместной жизни не случилось два события – одно трагическое, другое самое обычное, – которые оба разрушили все, что у них было. Обычное событие было связано с футболом. На третий год жизни с Кутой Аляж совершил главную ошибку: серьезно увлекшись футболом, он хотел играть за национальную лигу. Это была ошибка: как бы ни был он хорош, а до национальной лиги не дотягивал. Когда Аляж это понял, его интерес к футболу упал, и одно время он даже думал все бросить. Но футбол для него уже стал образом жизни: он давал ему пропуск в общество, работу и деньги. А поскольку это была работа и он без нее не мог, предложение заключить контракт с профессиональным Дарвинским клубом сулило заманчивые перспективы, если бы не Кута Хо: ей не хотелось уезжать из Хобарта, потому что она носила под сердцем Джемму.

Потом, между пятью и восемью утра, в первый вторник мая Джемма, наша несравненная малютка, любимая наша Джем-Джем, мое дитя, самое прекрасное на свете, умерла в своей кроватке, когда ей было всего-то два месяца от роду. Хотя мысли и воспоминания и так никуда бы не делись – я все же заморозил их, как отец Нун когда-то заморозил того несчастного мужа-изменщика, – в моей душе тоже остался пятачок пустоши, на котором уже ничего не взрастет. О Джемме и вспомнить-то больше нечего. Я могу говорить так сейчас потому, что у меня не осталось о ней никаких воспоминаний, кроме тех, самых ярких, что были связаны с ее смертью, главным фактом ее жизни.