Циники. Бритый человек | страница 68
– Лидочка, я пиршествую вами.
И ее глаза звенели, как золотые бубенчики.
Однажды Шпреегарт признался:
– Я прекрасно знаю, что меня будет терзать на смертном одре.
– Что?
– Слушай. – И с туманом на глазах он стал рассказывать: – Я тогда был зелен, как огурец. Когда при мне говорили: «Он просил у нее руку и сердце», – я и не предполагал, что в переводе на человеческий язык это только и означает: «Поспим вместе». Так вот, в те наивные времена мы жили лето по соседству с польской служивой семьей – Пширыжецких. Отцы наши вместе винтили, матери варили варенье, с панятами мы играли в шар-мазло, а по шустроглазой Ядзе я беззвучно вздыхал. Как-то, проходя огородами, оттекшими в овраг, Ядзя показала мне лазейку в высоком заборе, окружавшем польскую дачу. А часа четыре спустя я уже крался на первое в жизни ночное свидание. Проклятая лунища яичницей-глазуньей украсила небо. Ядзя – бледная, повздрагивавшая в сквозной набросайке, – сидела на подоконнике. Шустрые глаза ее были будто проглочены зрачками. Жадными, прекрасными и вместе с тем какими-то коровьими. Я сел рядышком и…
Он простонал:
– Замер.
– Ну?
– Замер!.. и все.
Он стал трагически ходить из угла в угол, топча текинский ковер тяжелыми шагами убийцы.
– На смертном одре вспомню и зубами заскрежещу. Замер? Ах, сукин сын! Агонию, можно сказать, себе испакостил.
И положил голову на мои колени:
– Скажи, Мишка, не бессмысленная ли роскошь в наше время – иметь такую нежную, такую хрупкую совесть? Шестнадцать лет угрызений!
У меня жидкие руки и больная поясница. Раз в месяц я непременно страдаю прострелом. Шпреегарт любил мне ставить спасительные банки: он ловко бросал зажженные бумажки в стеклянные рты и присасывался ими к моей спине. Моя багровая кожа, вздуваясь, заполняла сосудики. Я стонал, скрипел зубами. Это было похоже на пытку. Он себя чувствовал заплечных дел мастером. Под занавес, для веселья, он ставил мне две банки на ягодицы. Я кричал, ругался, посылал проклятья. А он хлопал в ладоши, заливался смехом, приводил мою жену и показывал:
– Ниночка, полюбуйся. До чего же xoрош!
Она визжала:
– Ой, какой ужас! Какой ужас!
И хватала его за руку:
– Честное слово, я сейчас стошнюсь. Ей-богу, стошнюсь. Вот уже к горлышку подкатило.
И выбегала из комнаты. Моему другу приходилось ее успокаивать. А банки с поясницы снимала Матрена. Это была человеколюбивая женщина. Она вместе с вазелином втирала в мою багровую спину свои слезы и жалость.
Из-за трухлявой спины я никогда не мог решиться перенести на руках мою жену с кресла в кровать. Бедняжка должна была всякий раз сама шлепать по полу босыми пятками. Конечно, это не украшало мою любовь. Но я все-таки малодушно предпочитал получить немножко меньше того, что мне полагается по программе, лишь бы не выламывался позвоночник.