ВИКТОРУ ПОТАНИНУ
После короткого дневного пригрева воздух остыл, и сразу поседел у меня шарф ниже подбородка и налобыш меховой шапки, опушилась и зеленая телогрейка. Изморозь затуманила небо, притушила холодно-высокий просверк звезд, и показалось мне оно заснеженным окошком. А месяц, как бы и не месяц — желтое сердечко огонька в стеколке.
Смотрю из берез с лесной дороги, гладко подметенной скирдами соломы, что возят с полей волокушами трактора, и хочется приблизиться к тому огоньку. И чем дольше стою, тем ближе оно для меня: шагну раз-другой и окажусь у избы, опоясанной завалиной затвердевшего снега.
…Сжалась изба сосновыми рядами бревен, мшистые пазы берегут малиновое тепло железной печки. Под нее забралась струисто-серая кошка Муська, и, как вчера, потянуло по избе палениной. Русоволосый парнишка отодвинул книжку, подлил сала в плошку из картофелины и, поправив фитиль из скрученной тряпочки, загнал кошку в подпол.
По одной нескрипучей половице вернулся он к столу и оперся на зальдевший подоконник, задышал на стеколко. И чтобы скорее растопить плотный куржак, полизал его языком. Тогда пробился в проталину слабый огонек.
Морозная тишина по деревне, даже собаки не трогают ее голодным лаем. Среди суметов чернеют избы и надворные пристройки; словно неводами, тянут к избам снежный улов прясла и плетни огородов. Тишина… И не только на улице, а и в избе. Давно уснули на полатях мать, сестра и старший брат. А парнишка засветил тайком коптилку, ну и для заделья подтапливает печку, облепив круглые ее бока резеньками картошки.
Где-то шибко далеко идет война с фашистами, там полегло уже много юровчан, оттуда второй месяц нет вестей от его тяти. Нет тонких треугольников с обратным адресом — «полевая почта».
«Пошто зовется она полевая? — думает парнишка, соскабливая ногтем указательного пальца крахмально-скрипучий снег. — Неужто почта прямо на поле и стоит? А как тогда называть нашу, деревенскую?»
Спросить не у кого, и парнишка вздыхает, жалеет, что нету дома тятьки. Был бы тятя — горела бы семилинейная лампа на широкой лавке вдоль стены; рядом на табуретке сидел бы тятя и осторожно оснимывал горностая. Он всегда подвешивал изловленных зверьков на дратву, привязанную к брусу полатей. Она, дратва, все еще целая и третий год не снимает ее мама, даже боится замочить, когда моет полати горячей водой.
Сидел бы парнишка на лавке и смотрел, как терпеливо и ловко снимает отец шкурку с горностая. Тушка иногда качнется и на стене появится большая тень. Но тяти нет, и парнишка боязливо озирается по избе, готов одним махом заскочить на верхний голбец, с него на печь. На ней, бабушка сказывала, никакая сатана не тронет, и «живые помощи» не надо шептать, не надо и креститься…