Пушкин на юге | страница 26
Так и сейчас он повторил за Раевским, или верней, за Орловым:
— Да, девятнадцатый век не пробежит без происшествий. Сколько осталось до четверти? Всего–то пять лет… — И тут были думы опять о себе…
Но Александр Николаевич, овладев и вниманием, и открытостью Пушкина, тут–то и начинал уже от себя и свое. Он ставил вопросы с такой жестокою ясностью и так беспощадно и горько тут же их разрешал, что возражать ему, спорить было почти невозможно. Однако ему и этого было мало, он вызывал Пушкина на спор, чтобы в самом молчании собеседника не затаилось чего–либо противного и независимого.
И постепенно, под завораживающие звуки мутной воды, бежавшей у их ног, Пушкин опять поддавался этим коварным речам, бледнел, и холодная горечь шевелилась у сердца. Любовь, свободолюбие, народ — все это одно за другим тускнело в душе, подобно тому, как сгущались вокруг дымные сумерки, погашая все краски цветного, яркого дня. Для этого демона в образе человека, казалось, ничего уже не было святого, ничего заветного, и он полностью наслаждался сознанием своей власти, могущества над другою душой, богатой кипучею, буйною молодостью, живою в глубине творческого ее бытия. Здесь надрезать, там хрустнет — и вот разломил, слагая отдельные полумертвые части по собственному образу и подобию.
И нервы у Пушкина, с его обостренной чувствительностью, то напрягались, то спадали, и для него состояние это порой походило на длящийся болезненный полуобморок. Александр Николаевич чувствовал это и почти не скрывал, что, кроме сознания власти, есть для него и еще одно наслаждение — тою видимой болью, которую он причинял. Это было подлинно мефистофельское отношение… Где–то Пушкина в глубине оно еще и обогащало новым познанием человеческого сердца. Но этот свой жизненный опыт пока он еще не полностью осознавал, и оттого глухое томление рождалось в душе.
Наутро Николай, заметив осунувшееся лицо друга, спрашивал, недоумевая:
— Что это с тобой? За ночь ты похудел.
— Поздно сидел у Подкумка.
— Так что ж?
— Там испарения, знаешь ли, нехороши… С Александром сидели.
Так позволял он себе отвести душу и подерзить по отношению к своему тезке, уж чересчур на него наседавшему.
Александр Николаевич любил поговорить и о поэзии. Он был чужд ее духа, но тонко и едко умел посмеяться над какою–нибудь одною строкой, выхваченной из общего текста. Пушкин это ценил и умел соглашаться, хотя бы то была и его собственная строка. Но Раевский на этом не останавливался. Разрушая, быть может, действительно хрупкую форму, он попутно мельчил и высмеивал и самую мысль, искавшую своего утверждения.