Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее | страница 153
Не будь сам Фриш помешан на красоте, кризис понятия «культура» не задел бы его столь глубоко. Он ведь никогда не переставал описывать природу, красоту как событие, красоту в движении, секунды чистого совершенства. Эти светоносные секвенции тянутся сквозь все его творчество, они — его лирика. В произведениях постаревшего Фриша такие лирические фрагменты занимают обычно не больше трех-четырех строчек. В романе же «Тяжёлые люди, или J’adore ce qui me brûle», написанном во время войны, в годы изоляции от внешнего мира, они будто написаны наркоманом и растягиваются на много страниц, без всякого чувства меры. Сегодняшние литературные критики над этим смеются: они не видят в авторе человека, измученного удушьем, который пытается вздохнуть полной грудью; да и откуда им знать, что на свете бывает такое.
Когда германист Эмиль Штайгер, близкий друг Фриша, после войны выступил в Германии с докладом на тему «Целительный сон Фауста»[241] (Фауст погубил четыре человеческие жизни и за одну ночь, во сне, освобождается от мук совести), Фриш усмотрел в этом пропаганду забвения и нежелание отдать себе отчет в преступлениях нацизма, масштаб которых в то время еще не был полностью осознан. Он изложил свои мысли в «Дневнике» — ясно, но не вступая в полемику со Штайгером. Ведь эта книга — не памфлет, а попытка найти для себя правильную позицию в послевоенном мире; найти для себя позицию как для швейцарца, который избежал бомб, который, хотя и опасался вражеского нападения, но жертвой нападения так и не стал. Вправе ли пощаженный историей выносить какое-то суждение? А с другой стороны, вправе ли такой человек от суждения уклониться? Ответить на эти вопросы Фриш мог только писательской работой, ежедневной писательской практикой. И еще — он совершал дальние поездки, снова и снова, чтобы увидеть что-то своими глазами. Он ездил в разрушенные города (Мюнхен, Франкфурт, Берлин), и к опустевшим концентрационным лагерям, и в Париж, Прагу, Флоренцию, Вену, Вроцлав, Варшаву; и, наконец, снова и снова, — к морю. Как же ему пригодился его особый взгляд! Только благодаря такому взгляду было возможно выдержать тогдашнюю Европу — описывая ее. Например, он видел прекрасный берег моря, а на дальнем плане — виллу с бывшими нацистами. Только проза, рождающаяся благодаря неподкупному взгляду, могла запечатлевать такие диссонансы.
Однако одного этого было бы мало. Всякий, кто выносит суждение, становится судьей — да, но во имя чего вершит он суд? На чем основывается его легитимность? Фриш не имел готовой системы обоснований, он полагался только на себя. Он восхищался Брехтом, с которым познакомился в Цюрихе, но о марксизме Брехта, который мог бы сделать суждения легитимными, знать ничего не желал. Любое учение, как казалось Фришу, угрожало его свободе — и пробуждало в нем клаустрофобию. Поэтому он должен был сам судить этого судью, направлять и на него тоже свой неподкупный взгляд. Фриш непрерывно наблюдал за собой — за тем, как сам он наблюдает за миром. Его писание о времени было писанием о собственном «я», а писание о собственном «я» — писанием обо всем мире. Этим и объясняется тот удивительный факт, что именно самые личные его книги воспринимаются читателями как произведения, в наибольшей мере касающиеся всех. Роман «Монток», например, обязан своим непреходящим успехом вовсе не литературной привлекательности таких мотивов, как супружеская измена или любовная катастрофа — то и другое можно найти чуть ли не в любой книге, — а тем парадоксом, что человек здесь постепенно приближается к правде, хотя в каждой строке подвергает сомнению свою способность к ней приблизиться. Микроскоп не может «рассматривать под микроскопом» собственные линзы. Фриш же каждодневно пытался делать нечто подобное, благодаря чему и нашел путь к своему искусству, которое ни с чем не спутаешь. Такое предприятие не лишено риска. Ведь Фриш проявлял так же мало снисхождения к себе, как и к своим современникам. А жесткая ясность его прозы производила убедительное впечатление. Читатели принимали на веру суждения автора о собственной персоне, и многие говорили: «Вот ты, значит, каков!» На Фриша иногда нападают, просто составляя монтаж из его цитат. При этом цитаты вылущивают из сложного контекста, в котором они изначально находились.