Рассказ | страница 3



Ничего хорошего. А впрочем, может быть и наоборот. Всё- таки это история с поджиганием занавески — довольно дикая. Сами подумайте: новогодняя ночь, все пьяные, Лева Друскин — инвалид — начнись пожар, его же надо на руках со второго этажа вытаскивать. Дом казенный. А тут эта сумасшедшая — лицо круглое, глаза в темных обводьях, замершие — не смеётся, ничего не говорит, и вдруг берет свечку и поджигает занавеску. Хорошо, что мой Миша заметил. Он как всегда по супружеской обязанности был трезвее других. Ему надо было за мной приглядывать, что бы я не перепила. Ну и поймал Марину за её тихим Геростратовым подвигом.

А занавеска уже занялась. Но погасили… И никто её тогда не корил, она для всех была нечто особенное — одно слово: девушка Иосифа. А он в Москве, в Ленинграде за ним гебуха охотится, ему нельзя в Ленинград.

Да гиббона из зоопарка привел бы Дима и сказал бы: «Это любовь Иосифа» и мы на него смотрели бы с обожанием, не знали бы куда посадить.

Потому, наверное, особенно противно было, что эта эпохальная любовная история началась на нашей злополучной даче.

Наши отцы — мой и Иосифа — были друзьями. Почти всю войну бок о бок прошли. Александр Иванович даже рассказывал мне, что однажды мой отец спас ему жизнь. Они должны были с заданием от флотской газеты на корабле выйти в море. Александр Иванович ждал отца, а тот пришел и лег на койку. Александр Иванович ему говорит: «Ты чего? Нам же пора» А отец ему: «Саша, мы на этом корабле не пойдем».

«Знаете, — говорил мне Александр Иванович — Я очень удивился: в чем–чем, а в храбрости вашему отцу нельзя было отказать…»

«В чём–чём» — наверное, он ему в уме отказывал. Но просто у них разный склад ума был: у Александра Ивановича скептический, даже немного циничный, у отца идеалистический, восторженный, наивный. Но, как человек очень нервный, он обладал обостренной интуицией. Сам не пошел на том корабле и друга не пустил. А корабль вышел из порта и взорвался на мине.

Я об Иосифе — о его существовании — услышала, когда в третьем классе училась. Однажды раздался телефонный звонок, отец взял трубку, но скоро сказал: «Это не телефонный разговор, Саша. Давай встретимся». И ушел. Вернулся поздно. Мне уже спать полагалось. Но я не спала и слышала, как он маме рассказывал: «Ты представляешь, Маша одна с Оськой на руках, черт знает, как, всю войну ждала его, а теперь эта баба ему ультиматум ставит: уходи из семьи и всё! Он втюрился, как мальчишка, повеситься хочет! Я ему говорю: а вот это, Саша, тебе сейчас ни к чему!» — тут я услышала, как отец чем–то хлопнул по столу. «Тише, папа, дети же спят» — сказала мама, и я поняла, что ей понравилось то, что говорил отец, и спокойно уснула. А утром на его столе обнаружила небольшой томик стихов с тесненной белой березкой на сером коленкоровом переплете. На мой вопрос об авторе отец со знанием дела сказал: «Есенин — певец упадничества. Он повесился, а перед смертью написал: «В этой жизни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей». А в жизни такой хулиган был: его позовут в гости чай пить, а он в скатерть сморкается…» Расхожая видно была история, если её потом широкой публике Катаев поведал. Но с этого томика и началось мое упоение стихами. Он и сейчас стоит у меня на полке.