Тремпиада | страница 25
Красивое, гладко выбритое лицо сорокалетнего мужчины украшали глаза. В них читалось столько боли, что смотреть в них, было порой невыносимо.
Но еще была причина, по которой я не мог долго выдерживать его взгляда. В нем присутствовало то, чего всегда недоставало мне — смирение.
Сидя на коляске, при помощи которой он перемещался по палате, мой новый знакомый сообщил мне о смерти своего отца.
«Пришел в йом шиши в больницу проведать меня. Красивый пришел. Выбритый, в белой рубахе, пиджаке.
Побыл у меня часа два. Приехал домой. Выпил стакан воды из холодильника. Сел в кресло и умер».
Говорил он об этом событии как–то необычно, светло говорил он о факте смерти. И то, что его отец умер именно так, порождало в его взгляде дополнительную глубину, так необходимую для личного переживания смерти.
В том взгляде не было ни страха, ни паники, а читалась некая гордость, преисполненная достоинства печаль о близком ему человеке.
И если это вызывало во мне к нему симпатию, то непрекращающиеся ни днем, ни ночью посещения его родственников, соседей, знакомых и незнакомых, не знающих ни чувства меры, ни такта, мягко говоря, утомляли не только меня.
Компанейский йеменец, болтавший легко по–арабски, к полуночи начинал выскакивать из палаты, и требовать у медперсонала «освободить его палату от посетителей, мешающих ему полноценно выздоравливать».
Но к восьми утра палата снова набивалась визитерами, и йеменец снова помогал своему христианскому приятелю принимать многочисленную армию его гостей.
Я же, скрывался от них за тряпичной шторой. Задергивая ее, я как бы проводил границу, утверждая свое право на автономность. Такой мой жест нисколько никого не смущал, и только лишь у меня самого возникали всякого рода неловкости.
Наконец, найдя в себе силы кое–как укрыться одеялом, я закрывал глаза и начинал медитировать на звуки.
Голоса восточного базара, раздражавшие меня, куда–то утекали, а на смену им приходила человеческая речь. Эта речь теперь воспринималась мною, как часть тех природных звуков, что окружали меня в мире, сузившимся до размеров одной больничной палаты.
Я больше не вслушивался в их речь. Она была обыденна, сладка, слегка чудаковата, и переполнена смехом и тревогой.
Их речь бушевала будничными заботами повседневности. И тогда она становилась понятным мне фоном, ничем не отличающимся от фона моей жизни, с той лишь разницей, что все это происходило на фоне моей собственной боли.
Боли, на которую нельзя было даже злиться: она была непременным условием моего нынешнего существования. Того самого существования, что привело меня в эту палату, где я лежал обколотый обезболивающими препаратами, напичканный наркотиками, в окружении волшебных камней и кристаллов, оберег, талисманов и крестиков, принесенных мне в помощь женой, и выставленных на тумбочке.