Дервиш и смерть | страница 4



Но вернусь вновь к себе и к текии. Я любил и люблю ее. Она — мирная, чистая, моя, летом в ней пахнет цветами, а зимой — снегом и лютым ветром; я люблю ее и за то, что своей славой она обязана мне и что ей известны мои тайны, которые я скрывал даже от себя. В текии тепло, спокойно, ранним утром на ее крыше воркуют голуби, дождь стучит по черепице, глухо гудит, вот он и сейчас идет, упрямый, несмотря на лето, обложной, вода течет по деревянным желобам в ночь, зловещим предчувствием накрывшую мир; кажется, дождь никогда не кончится, может быть, только солнце разгонит тучи. Я люблю текию за то, что могу скрыться в тишину двух моих комнат, могу побыть один, отдохнуть от людей.

Речушка похожа на меня, то бурная, то тихая, а чаще всего неслышная и беззвучная. Я был огорчен, когда ниже текии ее перекрыли запрудой, приручили и заставили приносить пользу, вертеть в лотке мельничное колесо, и торжествовал, когда, грозная, она разрушила запруду и вырвалась на свободу. И понимал, что, лишь укрощенная, она мелет зерно.

Но вот над головой тихо заворковали голуби, это предвестие дня, которого еще нет. Оцепенела рука, держащая перо; тихонько потрескивает свеча, рассыпая крохотные искры, защищаясь от смерти. Я гляжу на длинные ряды слов, на вереницы мыслей и не знаю — умертвил я их или воскресил.

2

Если бы Всевышний наказывал за каждое содеянное зло, на Земле не осталось бы ни одного живого существа.


Все спуталось ровно два месяца и три дня назад, в канун юрьева дня — я начинаю отсчет времени с этого рубежа, ибо только это время меня и касается. Пошли десятые сутки, как мой брат находился в темнице.

Спускались сумерки, я бродил по улицам, огорченный и встревоженный сверх меры. Но внешне я выглядел спокойным, привыкнув за многие годы владеть собой, поступь моя не выдавала волнения, хотя все существо мое было поглощено этой тайной, во тьме невидимых размышлений я мог быть тем, кем я хочу. В этот тихий сумеречный час я с радостью покинул бы городок, чтоб ночь застала меня одного, однако дела влекли меня совсем в другую сторону, к людям. Я заменял заболевшего хафиза [5] Мухаммеда, которого пригласил к себе старый Джанич, наш благодетель. Джанич болел уже много месяцев, и я знал, что он призывает нас перед смертью. Я знал также и то, что его зять кади [6] Айни-эфенди подписал приказ об аресте моего брата. Поэтому я пошел охотно, питая в душе какую-то надежду.

Пока меня вели по двору и дому, я шел, как всегда привычно отводя глаза от того, что меня не касается,— это не мешало мне в душе быть наедине с собой. Стоя один в длинном коридоре в ожидании, когда весть обо мне донесут туда, куда следует, я вслушивался в немую тишину, словно в коридорах и комнатах не было живой души. Безмолвие приглушенного бытия, тихие шаги, утопающие в коврах, шепот, неслышные разговоры, что велись в комнатах где-то возле умирающего, нарушались лишь тихим скрипом рассохшихся досок на подоконниках и потолке. Вечер медленно обволакивал дом шелковыми тенями, в окнах играли последние отблески дневного света, я думал о старике, о том, что я скажу ему на последнем свидании. Я не раз говорил с больными, не раз провожал умирающих в великий путь. Опыт, если для этого нужен какой-то опыт, убедил меня в том, что каждый человек испытывает страх перед тем, что его ожидает, перед тем неведомым, что уже затаенно стучится в замирающее сердце.