Биография непрожитого, или Время жестоких чудес | страница 17
Чем более отвлеченные концепции использует Лем в своей прозе, чем в более невероятных условиях его герои пытаются реконструировать собственное Я, тем — таков парадокс! — ближе оказывается художественная структура произведения к традиционным литературным образцам. «Маска» в этом смысле особенно показательна. Приведем одну из многих параллелей.
Начало 60-х годов прошлого века, как известно, ознаменовалось в России выходом на арену «новых людей» — позитивистов-теоретиков, старавшихся непосредственно воплотить в повседневную жизнь собственные умозрительные концепции. Речь идет не только о героях романа Чернышевского «Что делать?», но и, например, о Подпольном человеке. Герой повести Достоевского абсолютно лишен какого бы то ни было внешнего, «социального» облика: «Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым». Однако перед нами вовсе не «человек без свойств», наоборот, он переполнен противоречащими друг другу замыслами и ощущениями, которые никак не складываются в некоторое осмысленное единство: «…они так и кишат во мне, эти противоположные элементы» (ср. в «Маске»: «И моя любовь к нему, и яд во мне — из одного источника»).
Безымянный герой Достоевского, собственно, — не живой человек, но некая абстракция, искусственно «изготовленная» вариация существа с безграничным самосознанием. Эту собственную ущербность, ненатуральность парадоксальным образом понимает и сам Подпольный человек, он квалифицирует себя как «антитез нормального человека», то есть как «человека усиленно сознающего, вышедшего, конечно, не из лона природы, а из реторты (! — Д. Б.)». Эксперимент Достоевского воспроизведен в повести Лема с использованием новейшего научного антуража, однако его художественный смысл во многом остался прежним: уязвленное рефлексией сознание способно излиться тяжким грехом, но может стать и началом высоких прозрений.
* * *
Я правда разочаровавшийся, но все же не отчаявшийся окончательно усовершенствователь мира. Ибо я не оцениваю человечество как «совершенно безнадежный и неизлечимый случай».
С. Лем, «Моя жизнь».
О Леме трудно говорить и судить нейтрально, не впадая в мемуарный тон и стиль. Ибо биографизм не только и не просто основной для польского писателя способ отношения к действительности. Все его творчество в целом неизбежно воспринимается ныне в неразрывной связи с бурными событиями 40 — 80-х годов нашего столетия. Книги Лема — живая биография послевоенного времени. По словам самого писателя, «та эпоха сокрушила и взорвала все прежние условности и приемы литературного повествования. Непостижимая ничтожность человеческой жизни перед лицом массового истребления не может быть передана средствами литературы». По всей вероятности, именно тогда появилось и окрепло у молодого литератора убеждение в исчерпанности традиционных литературных приемов. А новые взгляды и теории уже стояли на пороге. С одной стороны, неслыханный резонанс экзистенциализма, с другой — кибернетический бум, надежды на исчерпывающее описание мира средствами точных наук.