Площадь Диамант | страница 65
Сеньора Энрикета нашла для меня работу в одном доме — мыть лестницы по субботам. А еще два раза в неделю я ходила убираться в кино, где фильмы показывали про всякие новости в мире. Денег получала, что кот наплакал. И вот как-то ночью — сна нет, по обе стороны дети. Рита с одного боку, Антони с другого, ребрышки торчат, и на теле каждая жилочка просвечивает. И у меня в голове молнией — лучше убить! Только как? Ножом — нет. Завязать им глаза и сбросить с балкона — нет! Переломают руки-ноги, и все. Дети, они живучее меня, живучее оголодавшей кошки. Нет!
Голова по ночам раскалывалась, а ноги как лед, не согреть. И тут… появились руки. Потолок сделался мягкий, будто в облаках. А руки, они, как тряпичные, без костей. И чем ближе ко мне, тем прозрачнее, как мои в детстве, когда я их к солнцу подставляла. Из потолка вылезали обе вместе, а потом отделялись одна от другой. И в кровати вроде не дети мои, а два яйца с желтками внутри. Эти руки хватали моих детей в скорлупе, поднимали кверху и начинали трясти. Сначала медленно, потом изо всех сил. Будто в этих руках скопилась вся злоба голубей, вся злоба войны оттого, что такой у нее конец страшный. Оттого, что все провалилось. Я хочу закричать, а голос мой исчез. Хочу закричать, чтоб пришла полиция, кто-нибудь. Пусть придут, уберут эти руки. А когда поняла, что вот-вот вырвется из меня этот крик, я его спрятала, не пустила наружу. Разве мне можно, когда Кимет на войне погиб? Меня же в тюрьму заберут. И решила — все, хватит. Где лежит воронка? Два дня совсем ничего не ели. Золотые монетки мосена Жоана давно продала. Когда продавала, у меня будто все зубы без заморозки дергали. Нет — все, хватит! Куда подевалась эта воронка? Куда ее сунула? Продавать точно не продавала, а нет нигде. Ну, обыскалась, все облазила. Где, где? И нашла ее на кухонном шкафу. Встала на стол, гляжу — там, горлышком вверх, вся в пыли. Я ее схватила, обтерла пыль и почему-то спрятала в шкаф. Теперь куплю карболку, и кончено! Как заснут, всуну одному, а потом другому эту воронку в рот и волью и после — сама выпью. А люди — что? Мы ж никому зла не сделали. И горевать никто не станет…
Только на что купить эту карболку? Наш лавочник в мою сторону не глядел, не со зла, а боялся, наверно, к нам же столько солдат с фронта приезжало… И вдруг мне стукнуло в голову: а тот лавочник, у которого вика для голубей? Возьму бутылку, попрошу карболку, а потом открою кошелек и скажу — вот деньги забыла, мол, завтра. И надо же, вышла на улицу без кошелька и без бутылки. Не было во мне твердости! Не было! Выйти — вышла, а зачем, сама не знаю. Так, чтоб уйти. Трамваи ходили, а в окнах вместо стекол сетки от мух. Люди одеты кто во что. И во всем, что ни возьми, какая-то вялость, точно после тяжелой болезни. Я, значит, иду куда глаза глядят, смотрю на людей и думаю: никто меня не видит, не догадывается, что я решилась своих собственных детей погубить карболкой. И не заметила, как увязалась за какой-то толстухой в черной мантилье. Она несла две свечи, завернутые в бумагу до половины. Было пасмурно и тихо. Как солнце выглянет, мантилья ее поблескивает и пальто на спине лоснится. Пальто серое, такого же цвета, как ряса мосена Жоана — мушиного крыла. По дороге ей встретился знакомый, они остановились, а я сделала вид, будто витрину разглядываю, и в витрине увидела ее лицо — щеки дряблые, отвисшие, как у старой собаки. Женщина кивнула на свечи и заплакала. Они простились, и я снова пошла за ней, вроде не одна иду, пока вижу ее и мантилью, которую ветром с двух концов задувает… Солнце спряталось, на улице разом потемнело, и начал накрапывать дождик. До дождя один тротуар был сухой, а на другой стороне — влажный. А тут сразу оба стали одинаковые — темные. Женщина раскрыла зонтик, он от дождя заблестел, и с его краев покатились капли.