В поисках Парижа, или Вечное возвращение | страница 14



Эти страницы сохранились. Первая глава называлась «Королевский приказ» и начиналась так:

Наступило утро 23 апреля 1617 года. В парижских садах запели птицы, торопливые обыватели бежали куда-то, фонарщики тушили фонари. Начиналась жизнь и в Лувре. Вельможи, первые пришедшие во дворец, обсуждали последние новости и вместе с новостями обсуждали и осуждали Кончино, как называли его ненавидящие его люди, или маркиза де Люсиньи, губернатора Амьена и главного камергера, как называли его приспешники.

Были там и беседы жены Кончино Леоноры Галигаи с королевой Марией Медичи, и разговор с Людовиком XIII Шарля де Люиня, склонявшего юного короля к расправе над узурпатором. Коварный де Люинь убеждал монарха с завидным красноречием, утверждая, между прочим, что «решительные поступки свойственны королям и великим людям». Появлялся на моих страницах и лакей «в ливрее из красного сукна, шитого серебром», был и лес, «в котором щебетали птицы», и кабинет «черного испанского дерева, отделанный позолотой», с потолком, «отделанным фресками и лепными украшениями».

Но любовь моя к заграничной истории была слишком пылкой и беспорядочной, чтобы я мог на чем-то остановиться. Баловался и драматургией – писал, так сказать, «комедию плаща и шпаги», но остановился почти сразу после списка действующих лиц, на этот раз испанского толка: «Фемидо – мот и дуэлянт…»

После войны и неведомая мне прежде французская классика стала доступна. И именно французская литература сверх известных своих достоинств – так уж исторически сложилось – готова была отвечать на тягостные и тайные отроческие вопросы. Ведь литература русская редко и неохотно касалась интимных сторон жизни, иные авторы, открыто и прекрасно писавшие о чувственной любви (Бунин, например), были под запретом. А французские писатели приоткрывали путь к познанию того, о чем в русской классике и – разумеется! – в литературе советской говорить было не принято.

Я вовсе не считаю, что чтение классики «не в оригинале» так уж обедняет читателя. По мне, так лучше хорошо знать и толком понять всего Шекспира в переводе, чем, мучительно продираясь сквозь архаические обороты «Гамлета» (трудного сейчас и для англичан), лелеять свою приверженность оригиналу. Мопассан же – событие особенное. В лучших переводах он кажется ясным, простым и прозрачным, как Мериме, на деле же его язык чрезвычайно нюансирован и богат и русских синонимов нередко попросту не хватает. Не будучи филологом и безупречным знатоком языка, не рискну углубляться в тонкости, скажу лишь, что этот писатель – во всяком случае, для меня – пример чисто французской манеры строить мысль и выражать ее словами. Ведь, к сожалению, умение говорить и читать по-французски еще не значит думать и передавать мысль так, как это внятно и свойственно французскому интеллекту.