Закон о детях | страница 51



– Я только что кончил одно. Хотите, могу прочесть. Оно короткое. Только подождите минуту. – Он повернулся набок, к ней лицом. Прежде чем заговорить, он облизнул губы. Опять желтовато-белый язык. В других обстоятельствах это было бы, пожалуй, даже красиво: косметическое новшество. Он доверительно спросил:

– Как вас называют в суде? Ваша честь?

– Обычно – миледи.

– Миледи? Потрясающе! Мне позволено так к вам обращаться?

– Достаточно Фионы.

– Но я хочу называть вас «миледи». Пожалуйста, разрешите.

– Хорошо. Так что за стихотворение?

Он откинулся на подушки, чтобы перевести дух; она ждала. Наконец он нагнулся, протянул руку к коленям за листком и от этого наклона слабо закашлялся. После этого голос у него сделался тонким и сиплым. Теперь она не услышала иронии в его обращении.

– Вот что странно, миледи, – лучшие стихи я стал писать, когда заболел. Почему, как вы думаете?

– Это вы мне скажите.

Он пожал плечами.

– Я люблю писать ночью. Вся больница выключается, слышно только странное низкое гудение. Днем его не слышно. Послушайте.

Они прислушались. До темноты было еще четыре часа, и в городе начинался час пик. А здесь была глухая ночь, но гудения Фиона не слышала. Она начала понимать, что определяющая черта его – наивность, он возбудим и простодушен, по-детски открыт, и, может быть, это связано с замкнутостью их секты. Она читала, что собранию рекомендуется держать своих детей по возможности отдельно от посторонних. Приблизительно как у ультраортодоксальных евреев. Ее родственники – подростки, и девочки, и мальчики – научились защищаться грубоватым всезнайством. Их нарочитое хладнокровие было очаровательно на свой манер – необходимый мостик к взрослости. Неискушенность Адама располагала к нему, но делала его уязвимым. Фиону трогала его чувствительность и то, с какой суровостью он смотрит на свой листок, возможно, пытаясь сейчас услышать стихотворение ее ушами. Она решила, что его, наверное, очень любят дома.

Он взглянул на нее, вздохнул и начал.

Мой путь оборвался, внизу леденящий холод,
Душу мою корежит дьявольский молот,
Каждый удар – мой предсмертный хрип.
Я погиб.
Расплющена этим безжалостным молотом,
Душа засверкала сусальным божественным золотом,
Мой путь засиял под благословеньем небес. Я воскрес[16].

Она подождала – будет ли продолжение, но он положил листок, откинулся назад и заговорил, глядя в потолок:

– Я написал его после того, как один из старейшин, мистер Кросби, сказал, что если случится худшее, это колоссально невероятно повлияет на всех.