Метла Маргариты | страница 27



Еще один случай употребления Булгаковым этого понятия, теперь уже – в эпистолярном жанре[52]; заранее приношу извинения за обширное цитирование, но цитата того действительно стоит:

«Дорогой Павел Сергеевич! Разбиваю письмо на главы. Иначе запутаюсь.

Гл. 1. Удар финским ножом

Большой Драматический театр в Ленинграде прислал мне сообщение о том, что Худполитсовет отклонил мою пьесу „Мольер“…

О том, что это настоящий удар, сообщаю Вам одному… (Идет речь о Вс. Вишневском, который сорвал постановку. – А. Б.) Это вот что: на Фонтанке, среди бела дня, меня ударили сзади финским ножом при молчаливо стоящей публике….

Когда сто лет назад командора нашего русского ордена писателей пристрелили, на теле его нашли тяжелую пистолетную рану. Когда через сто лет будут раздевать одного из потомков перед отправкой в дальний путь, найдут несколько шрамов от финских ножей. И все на спине. Меняется оружие!»

И здесь «финский нож» – аллегория, подразумевающая подлый удар в спину. Полагаю, содержание приведенных отрывков избавляет от необходимости комментировать их. Дополнительно отмечу, что упоминание о финском ноже появилось в последней редакции романа, уже в самом процессе ее диктовки на машинку, поскольку во «второй полной рукописной редакции» (1937–1938 гг.), с которой диктовался текст, это место выглядело следующим образом: «Любовь поразила нас как молния, как нож»[53]. То есть это – лишнее свидетельство того, что по мере завершения работы над романом Булгаков вводил все больше элементов сатирического и пародийного характера.

…«Она своими руками сшила мне ее…» – эти слова, относящиеся к напоминающей скорее шутовской колпак шапочке Мастера со зловещей геральдикой Маргариты, вызывают ассоциацию, связанную с руками другой женщины, в эпилоге. Именно эти, несомненно, любящие Бездомного руки уколом жидкости густого чайного цвета довершали оболванивание бывшего поэта, начатое в клинике Стравинского, избавляя его от прозрений, вызываемых полнолунием. Эта женщина все понимала, но играла с Иваном в неведение, обращаясь с ним как с больным ребенком. И мудро делала свое дело, не позволяя супругу очнуться от кошмара окружавшей его действительности, последовательно вытравливая из его памяти то, что когда-то делало его поэтом.

Возникает вопрос: так ли уж созидательна была в судьбе Мастера роль его подруги, – по крайней мере, на последнем этапе его жизни? Ведь это она сшила ему ту самую шапочку, нашептала «самое соблазнительное», что было поначалу отвергнуто как Воландом, так и самим Мастером… Это она, замкнув его помыслы на себя, обрекла на прозябание без права на творчество (можно ли иначе, чем «прозябание», назвать тот кладбищенский «покой», который она «нашептала» и в который затолкала потерявшего волю возлюбленного?).