Свидание с другом | страница 53



Дальше он стал меня уговаривать, чтобы я ему позировала. Без одежды.

— Отличная будет скульптура.

Смотрит на меня раздевающим глазом, но странно — меня от этого нисколько не коробит: глаз не мужчины, а художника. Уговаривает упорно:

— Не бойтесь. Я вас не обижу. Ну, хотите, вот и он (жест в сторону Есенина) будет тут же сидеть.

Смеюсь:

— Лучше уж свою жену приставьте дуэньей! Но нет, не могу: я и братьям никогда не позирую, сколько ни просят. Для меня это истинная пытка.

Что еще было в тот вечер? Пели хором: «Давай, Сергей, нашу любимую» — и затягивают народную песню. Добрый молодец... берег реки... конь... Но ни одного стиха не удержала память. У Коненкова голос густой, низкий, у Есенина высокий, чистый и чуть приглушенный; и оба поют, на мой суд, музыкально. Как никогда, я сейчас пожалела, что неспособна спеть ни одной фразы! Не так из-за неточного слуха, как от полного невладения голосом: даже читая с эстрады стихи, не знаю, как они у меня сейчас зазвучат — звонко или замогильным басом. Слух-то могла б и развить, но... мать у меня учительница музыки — ученики ходили на дом «насиловать простуженный рояль». Я сама себя наказала, как боги Фамиру-кифареда (Герой одноименной трагедии Иннокентия Анненского. – Н.В.): «Чтоб музыки не слышал и не помнил!»

Но самым важным для меня, самым памятным, было другое. Я вышла из-за стола — немного освежиться, умыть лицо ледяной водой. Сергей перехватил меня на кухне, тянется с ласками. Я отстраняюсь. И вдруг признание:

— Мы так редко вместе. В этом только твоя вина... Да и боюсь я тебя, Надя! Знаю: я могу раскачаться к тебе большою страстью!

Эти слова я привожу не ради их смысла: характерен самый оборот речи, лепка фразы.

А для начала Сергей взял с меня слово, что я не буду позировать Коненкову: ни в платье, ни без.

Слова о «большой страсти» я запомнила надолго — на всю мою жизнь. Запомнила в их точном звучании. Часто раздумывала: а почему — «боюсь»? Что его страшило? Стать рабом своей страсти? Нет, она была бы взаимной, счастливой. Вот счастья-то он и боялся! «Глупого счастья с белыми окнами в сад».

Для Пушкина, для Гете личная жизнь, какова она есть, составляла материал их поэзии. А для Есенина... Для него поэтический замысел подчиняет и самый ход его жизни. «Глупое счастье» заранее отвергнуто, изгоняется из поэзии... и из жизни: в творчестве «запрограммировано», сказали бы сегодня, иное — и поэтому... Не позволю себе «раскачаться большою (да еще счастливой!) страстью»!