Свидание с другом | страница 20



— В Черном море. Под Феодосией. А вы? Если не считать войны?

Сергей кивнул утвердительно. И рассказал, как юношей лежал он в тифу, бредил в жару.. А мать открыла сундук, достала толстенный кусок холста, скроила. пристроилась к окну.

— Сидит слезы ручьем... А сама живенько так пальцами снует! Шьет мне саван!

Помолчав, добавил:

— Смерти моей ждала! Десять лет прошло, а у меня и сейчас, как вспомню, сердце зайдется обидой, кажется, ввек ей этого не забуду! До конца не прощу.

Почему он сказал «ждала»? Мать ведь не ждала смерти сына, а... готовилась к ней. «Слезы ручьем!»...

К тому дню он еще мало что рассказывал мне о детстве своем, о неладах в семье. Все же я поняла: саван саваном, но есть что-то поважнее, чего он «ввек не забудет» матери. Стараюсь одолеть в нем это «непрощение»: от него, думаю, больно ему самому. Да и «до конца не прощенную» мать мне вчуже стало жалко. Наша-то семья была на редкость дружная. Убежденно, точно из жизненного опыта усвоила — личного опыта,— я уверяю Сергея:

— Но это ведь так понятно! Чисто крестьянская психология: горе горем, а дело надо делать вовремя: помрет сын, не до шитья будет, саван должен лежать наготове. Она крестьянка, а не кисейная барышня, не дамочка — ах да ох! Вот и шьет, а слезы ручьем.

Есенин смотрит на меня с изумлением и словно бы изучая. Девица насквозь городская, а туда же, толкует ему про крестьянскую психологию.

С тех пор он никогда не заговаривал со мной о той давней своей обиде, им до конца не прощенной!

Но я помнила долго, всегда помнила. И спрашивала себя: почему он упорно сам в себе нагнетает это чувство — обиду на мать?

Много позже узнаю: имя тому шизофрения.

ЗАГЛЯНУВ В СЕБЯ

«Я все себе позволил». Эти слова я слышала от Есенина не раз. Всегда с глазу на глаз. Как некий девиз. Впервые — знаю твердо — еще в двадцатом году. Однако не припомню, чтобы он повторил их хоть раз по возврате из заграницы. А говорились (вернее, бросались) они Есениным без соотношения с тем, о чем шел разговор.

Словно бы ненароком он заглянул в себя.

НАШ ОБЩИЙ ДРУГ

Иван Васильевич Грузинов. Добрый, чуткий человек. Роста он среднего, коренастый, плечистый. Тяжелое, прямоугольное лицо, вырубленные топором черты — и к этому тонкое понимание поэзии. Стихи свои с эстрады сам никогда не читает. Меня он с первых дней: моего появления в СОПО дружественно опекает. Он не только одобряет, и очень, мои стихи, но ценит и манеру чтения — ритмическую подачу стиха, но без столь частого в те годы у авторов «подвывания». Когда только есть возможность, Грузинов включает меня в группу выступающих от Союза поэтов по всевозможным клубам, военным училищам — особенно, если платят хлебом. Нередко поручает мне прочесть и за него — благо память у меня безотказная, прочту «без шпаргалки». Заботу свою он объясняет тем, что знает: живу одна, без родных, в голодной Москве — долго ли пропасть девчонке, тает на глазах, в чем только душа держится. Знаю, один из «кузнецов», прозаик Михаил Сивачев, увидев меня впервые на исходе девятнадцатого года, сказал Василию Казину: «Ну, эта до весны не дотянет». Друзья, однако, убедили меня взять работу «с подкормом».