Предел забвения | страница 62



Все там было устроено так, чтобы место, где жили и умирали люди, не вобрало в себя ничего из их жизней, чтобы не возникло пусть слабое, но притяжение этого места. Можно упрекнуть меня в отстраненности взгляда — но там нечему было сопереживать, не с чем сцепиться чувству — и в этом была непоправимая беда.

Только дерево и камень вокруг, серый, поросший лишайником, раскисшим от дождя, сланец — и серые доски и бревна. Этот серый цвет дерева — с тем отливом ворсяной седины, который бывает у дорогого шинельного сукна, уже был знаком мне; дерево усыхает, словно мышцы старика, отчетливо проступают его волокна, а сверху ложится эта патина серости: неброский лоск смерти. Такие доски я видел в заброшенных деревнях, и вот теперь здесь, в горах Севера. Они были похожи — в этом нет святотатства — на древесные мощи: даже если бы ударил мороз, я бы не стал разжигать из них костер.

Я шел от барака к бараку: их строили наспех, скупо, а вместо гвоздей использовали деревянные клинья; дерево и камень, никакого железа, никакой охры от ржавчины. Место умирало неестестенно чистоплотно, стремясь целиком исчезнуть в природе. И лишь в одном бревне я нашел гвоздь, кованый, четырехгранный, с оплывшей от многих ударов шляпкой. Гвоздь давал надежду, что место не пропадет до конца, останется след, останется память; гвоздь показывал, что эти бараки — не морок, не призрачное поселение ветра и тумана, что здесь были люди.

Я вспомнил все гвозди, которые когда-то вбил: как приставляешь острие гвоздя к доске, как бьешь в пятую часть силы, чтобы оно впилось в древесину как потом, когда гвоздь уже идет точно, стучишь молотком, радуясь этой точности — и последним ударом вгоняешь шляпку заподлицо с доской, словно ставишь точку, соединяешь то, чему должно держаться вместе, быть соединенным.

Гвоздь; он легко вышел из трухлявого бревна и лег в ладонь. Сама его форма — форма точки, у которой есть глубокий корень, которую не вырвать с того места, куда она поставлена по смыслу сказанного, — о чем-то просила меня. И, глядя на гвоздь, на бревна, на доски, я вдруг понял то, чего не понимал прежде: как могут соединяться вера, зиждущаяся на себе самой, и то, что мне казалось разновидностью требующего предметных доказательств суеверия: благоговейно хранить гвоздь с Креста Спасителя или щепку от этого Креста. Я увидел, что речь не о доказательствах, не о буквальном, музейном сохранении вещи — на те, кажущиеся нам неодушевленными, предметы, которые были орудием или просто свидетелями страданий, мук, ложится грозный отсвет; они получают как бы второе бытие, некое подобие голоса, прорываются сквозь собственное косноязычие — сама душа события, квинтэссенция его провиденциального значения поселяется в вещи и говорит с нами.