Предел забвения | страница 49



Паук готовился оплести паутиной мое лицо, забраться в рот, развесить внутри свои липкие нити и ждать, когда ко мне слетятся мухи, жужжавшие в палате; я хотел замахать руками, крикнуть, чтобы паука убрали.

Но стоило попытаться заговорить, как мне являлась собака, ее глаза, гноящиеся, выкаченные, словно касание сухих век причиняло им боль, и я понимал, что это не пес смотрит на меня. Я где-то пересек незримую черту, отмеченную, может быть, лишь увядшими лютиками или рассыпанным гравием; как подхватывают болотную лихорадку — так я подхватил смерть, увидев расклеванного крота, дохлого ежа, облепленного черными рогатыми жуками; забрел на Бетонку в вечерний час, когда в природе возникает трепет перед чьим-то присутствием, которое ощущаешь и ты, и каждый куст смотрит — кажется, что на тебя, но на самом деле на того, кто будто бы стоит за твоей спиной. В такой час нельзя играть в прятки далеко от дома, вне его притяжения, там, куда не доносятся голоса и запахи — можно пропасть, залезть в какое-нибудь темное укрывище, которое окажется щелью между днем и ночью; это час промежутка, неопределенного времени, час, который птицы стараются переждать в воздухе. Я где-то впустил в себя этот морок, принес его домой, не заметив, как сначала не замечают болезнь, думая, что легкий жар — от беготни, а в горле пересохло от жажды; впустил, и он разросся во мне, поселился, как поселяется червь в желудке, и поэтому черная собака выбежала именно на меня — я был неосторожен и слишком рано узнал то, от чего ребенок укрыт нерасторжимостью тела и сознания, нераздельностью его личности и всего мироздания.

Все решилось там, в больнице: кровопотеря была слишком велика, требовалось переливание, нужной группы не было, и тогда втиснувшийся в «Скорую» Второй дед — родители были в городе, оставив меня на его попечение, — предложил взять его кровь. По возрасту ему нельзя было этого делать, но он настоял — я этого не помню, но представляю, как он говорил с врачами голосом, ломавшим собеседника так же, как он палкой перебил хребет псу, — и его кровь взяли, взяли много, и я остался жить, а он умер, словно та часть его крови, что перелили мне, и содержала в себе его жизнь, а та, что осталась в его жилах, была кровью пустой, изжитой — кровью мертвеца.

Сейчас я предполагаю, что он не думал умереть, надеялся на крепость здоровья; если бы он остался жить — он, спасший жизнь мне, — то я принадлежал бы ему целиком, по праву крови в жилах; он рискнул — и выиграл бы, но случилось то, чего он не мог предугадать, рассчитывая, что его перевезут в Москву, выходят, восполнят кровопотерю: надлом наших жизней, опасное утончение их нитей совпали с тектоническим сдвигом истории; время — время Второго деда, в котором он мог существовать как в среде, — закончилось; и он не пережил первых мгновений всеобщей неизвестности, мгновений, отменивших старое, но еще не принесших нового.