Предел забвения | страница 101
Такие пионы — я знал это, — привезенные с дачи, распустились сейчас на могиле Второго деда, запустив вглубь чуткие кожистые корешки; есть смертные цветы — те, которые не просто уместны пред лицом свершившейся гибели, но как бы венчают и оттеняют ее; те, чья травяная плоть ближе всего к человеческой плоти и потому может прямо и переносно быть ею в обряде похорон, расти на земле кладбища, не терпящей случайных посадок; бордовые пионы — в их бутоны часто заползали маленькие черные муравьи; темное пятнышко на зеленом, провозвестник будущего тления.
Старухины пальцы неловко держали перехваченные обрывком бинта цветы; пионы рассыпались, клонились в разные стороны, и казалось, будто внутри у старухи происходит то же самое: жизнь ее, которую уже почти ничто не удерживает в единстве, вот-вот распадется, и старуха старается только донести ее в укрытие дома и остаться наедине с трудом кончины. Непроданные цветы мешали, руки не могли за ними уследить, руки уже почти умерли, жизнь собралась ближе к сердцу, к животу.
Я понял, что не могу сейчас сесть в поезд, оставив ее на перроне; я узнал ее — так, как узнаются люди, которые являются нам, бывает, несколько раз, и они — разные, но по отношению к нам они есть один человек — наперсник, безмолвный советчик, утешитель.
Прежде я видел ее лишь дважды — в переходе метро около дома. Она давала мне излечение от самовлюбленности горя и самонадеянности обиды; были поздние вечера жаркого и пыльного лета, и что-то бродило в людях, вспыхивая то бессмысленной дракой, то бранью, то бьющимся стеклом; воздух стал душен, в нем скоротечно увядали цветы, сникали листья; я возвращался домой, замкнувшись на своих горе и обиде, ожесточась так, что начинал спотыкаться — все было поперек, не с руки, не в жилу, — и оба раза в переходе метро стояла в поздний час старуха в детском вязаном чепчике, в застиранном платье, старом-старом, по фасону ее девичьих лет. Что-то было в ней от чистоплотной мыши, прижившейся у людей: седые волосики над губой, ветхость ткани, где нить уже лишь в треть силы держит нить, подслеповатость, слабость, ясность ума на маленьком, размером в оправу очков, пятачке повседневных забот. Стояла она не робко и не искательно, но не отнимая ничьего внимания; перед ней на картонном ящике были саженцы комнатных цветов в пластиковых стаканчиках и отдельно, в банке, когтистое перо столетника.
В ней была безропотность перед Богом; нам кажется, что безропотный означает готовый все сносить, но это говорит в нас гордыня, бухгалтерское представление о справедливости и воздаянии; действительная же безропотность там, где уже снято противоречие — сносить или не сносить, терпеть или не терпеть, где равно возможно и то и другое, — но не возвышая свой голос на Бога. И встречаясь с этой старухой, ты знал, что с ней ничего не случится в скверном вечернем метро; все твои обиды, тревоги, печали не то чтобы казались постыдно малыми в ее присутствии — они становились несуществующими; только что ты мучился, в солнечном сплетении сидел скользкий, холодный, ядовитый комок — и все это исчезало.