Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу | страница 27
Как-то вечером в апреле 1934 г. Пастернак встретился с Осипом Мандельштамом на Тверском бульваре. Мандельштама — страстного, самоуверенного[107] и блестящего собеседника — Пастернак признавал равным себе мастером. Помимо всего прочего, Мандельштам имел неосторожность критиковать режим при посторонних. Прямо на улице, так как «у стен есть уши», он прочел Пастернаку свои новые стихи о Сталине:
В ОГПУ попал другой вариант[109] начала: «только слышно кремлевского горца, / Душегубца и мужикоборца». «Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал[110], — сказал Пастернак, — потому что, знаете, сейчас творятся очень опасные вещи. Начали сажать людей». Он назвал стихотворение «актом самоубийства» и просил Мандельштама больше никому его не читать. Мандельштам не послушал; естественно, его выдали. Рано утром 17 мая за Мандельштамом пришли. Накануне к ним приехала Анна Ахматова; она ночевала у Мандельштамов. Во время обыска хозяева и гостья сидели молча в страхе; было так тихо, что они слышали, как сосед играет на гавайской гитаре[111]. Проводившие обыск агенты взрезали корешки книг, чтобы проверить, не спрятана ли там копия крамольных стихов, но так ничего и не нашли. Мандельштам не записал стихотворение на бумаге. Было уже светло, когда поэта отвезли на Лубянку, внушительный комплекс в центре Москвы, где размещалось Объединенное государственное политическое управление. Следователь показал Мандельштаму копию стихотворения — должно быть, записанную осведомителем по памяти. Мандельштам понял, что обречен[112].
Пастернак обратился к Н. И. Бухарину, недавно назначенному редактором ежедневной газеты «Известия», которого Ленин называл «любимцем партии», с просьбой помиловать Мандельштама. Бухарин принадлежал к числу старых большевиков. Он знал и любил художественную элиту страны, даже тех, кто не поддерживал официальную идеологию. По словам его биографа, он был «упорным оппонентом культурной регламентации».