День, когда я стал настоящим мужчиной | страница 6
Маршал с таким недоумением и скорбью взглянул на меня, что меня ожгло: а вдруг дежурный ошибся? Вдруг Командующий нашего Рода Войск не меня поманил за собою в бездну?! – и сам теперь не поймет: зачем явился боец и мешает переобуться, оскорбляя надоблачный и сверхзвуковой мир маршала повседневностью своего вида.
Я носил пожилые сапоги сорок шестого размера (носок левого чуть порезан ножом) и мог разуться обыкновенным взмахом ноги (родные мои сапоги потерялись в «учебке», и гиганты мне выдали «на время», длившееся уже полтора года); за штаны я не волновался: новые (старые убила погрузка цемента на гауптвахте), но на два размера больше моего, шароварами я здорово напоминал украинского хлопца, из тех, что делают поперечный шпагат в прыжке, исполняя национальные танцы; слева на груди помещался знак «Отличник ВВС», справа выпирал засаленный карман с кошельком, военным билетом, леденцами «дюшес», шариковой ручкой, ниткой-иголкой и комсомольским билетом (если бы его не сперли!), лицо криво пересекали очки, склеенные на переносице (криво они сидели потому, что винтик из правой дужки вывинтился, упал и закатился, и вместо него я вставил кусок канцелярской скрепки), в правой руке я держал зубную щетку, полотенце и мыльницу, в левой – выстиранные и на совесть отжатые носки и трусы, не предусмотренные уставом – носить полагалось портянки и кальсоны; на животе моем пласталась и стремилась стечь белесая студенистая нашлепка, похожая на след от удара футбольного мяча. Я не пытался что-то объяснить: зачем? Мы же не дети, мы уже понимали, что никто и не думает про тебя в смысле «что случилось?» или «чем я могу помочь?», для всех ты прозрачный – каждый думает только про себя, армия избавила от ненужных мыслей, да кому ты на хрен нужен? Может, я всегда так хожу и мне так положено.
Лицом Командующий походил на хохла-отца. Только дед Никита был дробненький. А тихостью и неразличимостью речи – на мать. Баба Таня вечно ходила в теплом платке, согнутой, не поднимая смятого морщинами, словно плачущего лица. Она умерла первой, а дед Никита (на улице его звали на хохлятский манер «Ныкита») даже обижался: «Не могла пораньше умереть, я б устроил свою жизнь», – и один пожил еще порядком, хотя оглох и высох. За пятнадцать лет я ни разу не видел его без общевойсковой фуражки и офицерской рубахи, словно намекавших на ратное прошлое рубщика мяса на вокзальном рынке. Еще он шил тапочки и сапоги (уразовская родня подгоняла обрезки с кожзавода) и, как бы сейчас выразились, отличался «излишней жесткостью при урегулировании долговых обязательств» в пору, когда в Валуйках отстреливали и варили на обед галок и ворон, а Ныкита вкладывал средства в недвижимость на улице Ворошилова.