Лжетрактат о манипуляции | страница 10
Меня, как дочь священника, шутка Чорана пленила не только тем, как он уклонился от вопроса насчет причин его ожесточения против апостола Павла. Мне показалось, что я давно нашла ответ на вопрос, который сама мысленно поставила на полях его книг. При всем видимом упрощенчестве, мое предположение было такое: ожесточение представляло собой форму зависти к другому мыслителю, которому, несмотря на его интеллектуальность, не было отказано в вере. Что поразило меня в его ответе, так это свидетельство — возможно, невольное, — что его религиозные корни, как и корни этнические, затрудняли ему жизнь и ограничивали свободу, и это раздражало его не только потому, что ограничения унижали, но и потому, что он чувствовал еще большее унижение от своей собственной неспособности отграничиться от них. Сколько бы ни отказывался он говорить по-румынски, сколько бы ни сближались с кощунством его блестящие антихристианские диатрибы, он знал, что речь идет только о попытке манипулировать истиной, которую он знал и от которой, он тоже знал, ему было не отделаться, как бы он ни старался. Пригорок Боаки[2] при всей самоироничности тона, каким он произносил это прозвание, вызывал при каждом воспоминании болезненную ностальгическую дрожь, а в блистательности выпадов против апостола Павла из-под рьяного упрямства проглядывало сомнение.
Естественным образом напрашивался вопрос: а то, что я была дочерью моего отца, это когда-нибудь меня угнетало, чувствовала ли я себя когда-нибудь скованной тем, как моя судьба обусловлена дефиницией моего отца? Однако еще не закончив формулировать этот зеркальный вопрос, который был продиктован не недостатком скромности, но, напротив, тревожным смирением, я поняла, что параллель здесь абсурдна, просто-напросто из-за того, что мой отроческий бунт, который нормальным образом должен был обернуться против родителей (как это обычно бывает), в условиях, когда мне ставили в укор мое социальное происхождение (со всеми его религиозными, политическими, философскими коннотациями), перешел в солидарность с ними, с теми, кто страдал и из-за кого страдала я.
Тот факт, что отец сидел в тюрьме, будоражил во мне воспоминания, как он отправлял службу перед царскими вратами. А если бы мне не мешали поступить в университет из-за того, что я была его дочерью, усилив тем самым связь между нами, я, может быть, думала, что крепость семейных уз стесняет меня в моих поступках или что их традиционная банальность не позволяет мне быть самой собой. Дух отроческого противоречия сработал тут в обратном направлении, и я не сомневаюсь, что как атеистическая пропаганда, так и то, что отца уже не было в доме и он не мог передать мне свои убеждения, способствовали, как ни парадоксально, укреплению моей веры в Бога.