Некрополь | страница 30



И все же лето, конечно же, было милосердным временем. Тогда перед бараками, в которых жили непригодные к работе, тела могли сидеть на немногих скамьях, и дерево костей упиралось в дерево сиденья. Другие ложились в грязь. Отчасти потому, что скамеек было мало, но в основном — из-за полного изнеможения. Когда человек так прижимается головой, грудной клеткой, животом и ногами к земле, ему, как в дурмане, кажется, что он наконец смягчит твердость земного шара и этим инстинктивным сжатием выдавит из него немного жизненного сока, но вскоре усталость превозмогает его, и он чувствует, как отдает земле последние остатки своей силы. Но опять наступают моменты, когда над вытянутыми ногами невидимо начинает властвовать запах, приносимый дымом. Тогда, вопреки стремлению к полному покою, сердце восстает. Тогда изо всех оставшихся сил защищаешься от запаха горелого жира, закрываешь рот и выдыхаешь зловоние ноздрями в попытке таким образом обмануть гибельное облако отравленного газа. Но невозможно очень долго трясти головой, и тебе совсем не поможет то, что ты выдыхаешь смерть из своих легких, когда потом все равно тебе придется, хоть и медленно и судорожно, снова ее вдыхать. Поэтому опять-таки будет лучше всего не думать об этом, пусть легкие сами приспособятся к низкому диапазону волн уничтожения. Поскольку даже если бы неожиданный сквозняк проник через горные склоны, это не изменило бы постоянного ритма смерти, только в желудке, в костях, в черепе еще больше бы ожила пустота, которую тяжкий запах одурманивает, укачивает в туманном наркозе. Это тот самый уход в ночь и туман, который двумя большими красными заглавными буквами начертали на спинах и штанинах норвежцев, голландцев и французов. N. N. Nacht und Nebel. Ночь и туман.

Одной ночи недостаточно. Сквозь двойную тьму надо еще спуститься при солнечном свете вниз по ступеням в подземный склад, который тут, под печью. Но, как молния, ночь и туман прорезал флажок в долине. Поэтому я так хотел найти Лейфа. Я знал, что он ничем не может помочь Иво, ведь тот уже начал бредить и примешивать обрывочные триестские образы в этот отдаленный мир, так что для меня и даль, и близь стали одинаково абстрактными, но именно из-за перемен, которые предвещал этот флажок, его смерть казалась мне такой недопустимо несправедливой и бессмысленной. Кто знает, в смятении, которое меня охватило, вероятно, я думал или по крайней мере надеялся, что Лейф, благодаря радостной новости и воодушевившись ею, изобретет что-нибудь спасительное для Иво, принесет лекарство, которое до сих пор прятал для таких исключительных случаев. А Лейф тем временем, конечно, был в одиннадцатом бараке и рассказывал своим норвежцам о только что обнаруженном белом куске материи на шесте в долине; при этом он был, во всяком случае по виду, очень мало взволнован, поскольку как нордический человек он не выказывает внешне своего внутреннего состояния. Только в глазах у него появился пляшущий свет, который распространялся вокруг на тех, кто был рядом с ним, особенно на долговязого старика, опытного моряка из скандинавских романов. У него не было растрепанных седых волос, его голова была выбритой, не было и трубки во рту, но вряд ли стоило сомневаться, что этот моряк без фьордов не навсегда отказался от надежды снова взойти на борт корабля. Да и Лейф, несмотря на белые волосы и стетоскоп, поблескивающий на его полосатой куртке, своей прямой и высокой фигурой скорее походил на норвежского капитана, чем на врача. В Лейфе было неуязвимое и гордое мужское начало, и хотя его трезвое спокойствие, может быть, в ком-то пробуждало зависть, один его вид действовал как инъекция стойкости. Как, например, в тот вечер, когда после переклички в ревир принесли тело молодого парня и положили его на узкий жестяной операционный стол. Окоченелое и неподвижное тело, которое бы раньше, когда снег еще был на террасах, отнесли бы после вечерней переклички прямо в кладовку под печью. Мертвец, подумал я, то же самое подумал и санитар, стоявший рядом с Лейфом, но тот был спокоен и, как всегда, уравновешен. Расстегнул испачканную полосатую куртку, распорол рубашку на груди и стал водить диафрагмой стетоскопа по груди юноши, где сердце. Никаких признаков жизни, никаких шумов в никелированных головках стетоскопа в ушах Лейфа. Руки юноши недвижно свисали со стола. Однако, как бы самому себе, Лейф сказал: «Man soll versuchen»