Тень без имени | страница 55



Я понял, что день, когда мы совершили поездку в Вену, явился для Дрейера мучительным испытанием его сознания, в результате которого его низость, его верность и его страсти стали объектами серьезной перестановки. Человек, которого я считал примером того, кто одержал победу над тщетой мирских треволнений, вдруг начал возрождать свою душу. За одну ночь возродились в нем безмерные колебания, сотрясавшие его всякий раз, когда он находился на грани, разделяющей добро и зло. Этические нормы превратились для Дрейера в ускользающую субстанцию, которую он всячески старался удержать под контролем. Он вдруг занялся изобретением странных моральных оправданий каждого из совершенных поступков, какими бы подлыми они ни казались, и пошел по жизни, защищаясь непригодным к применению кодексом ценностей. Это сделало еще более уязвимой убежденность Дрейера в том, что действительность всегда оказывается сильнее восхитительных обещаний воображения, которые в свое время привели его на Балканский фронт. Так же, как и империя, которая в былые времена распадалась на наших глазах, чтобы снова вернуться к войне с непреклонной решимостью, что-то внутри его противилось признанию того, что его новое имя было в жестоком списке разочарованных. Мне очень скоро пришлось признать, что тем вечером в Караншебеше представления о священном не окончательно покинули его душу. Они лишь снова уменьшились до минимальных размеров, которые все же оказались достаточными для того, чтобы, подобно шилу, покалывать самые чувствительные места деградировавшего сознания Дрейера. В те дни наши взаимоотношения приобрели характер неудавшегося брачного союза, где каждый замкнулся в своем монологе, стараясь найти верный путь в зыбком критском лабиринте, в который нас, как пару наивных принцесс, завел Эйхман.

Предполагаю, что именно тогда Дрейер начал вынашивать идею о том, что его обман, связанный с присвоением чужого имени, в определенной степени обязывал его исправить несправедливость в отношении всех тех погибших людей, которые унаследовали имя Тадеуша Дрейера, а точнее, того единственного, чье имя он присвоил во время войны четырнадцатого года, — еврея Эфрусси.

Вначале это была всего лишь идея, но вскоре она воплотилась в дух искупления, что, конечно, не могло не тревожить меня. Со времени нашей последней встречи с Эйхманом мы проводили свое время в постоянной борьбе: мои усилия, направленные на то, чтобы сбросить Дрейера в пропасть бесчестья, беспрерывно наталкивались на терзавшие его угрызения совести. Казалось, будто сама судьба провоцировала меня постоянно стрелять в знаки различия моего брата, чтобы видеть, как он вновь поднимается с намерением в тысяча первый раз доказать то, что это именно я истек кровью, потеряв душу на украинских снегах. Теперь, когда все закончилось наихудшим образом, теперь, когда уже не важно, что станет со мной и что произошло накануне с Дрейером, я признаю, что в те дни скорби я не единожды испытывал страх оттого, что в действительности мой товарищ был особого рода святым, которому было предначертано восстановить порядок в мозаичной картине, которую я хотел видеть такой же разбитой на куски и жалкой, как наши души. Неудовлетворенный и неспособный до этого времени управлять своими собственными поступками, начиная с той ночи Дрейер посвятил себя задаче исправления хода судеб других людей. Он нашел для этого столь радикальный способ, что я боялся, сможет ли сам Дрейер выдержать осуществление того, что считал теперь своей безусловной обязанностью по отношению к евреям, народу, история которого была переполнена постоянными изгнаниями и несбыточными надеждами. Она была слишком похожа на путь казаков, что и привело меня к постоянной мысли о евреях как о самой презренной части человечества, существующего на земле.