Тень без имени | страница 26



Мое изучение списков вновь прибывших было безуспешным, так как помогло мне лишь подтвердить опасения в том, что присутствие Якобо Эфрусси на Балканах могло быть ошибкой или бредом. Я сам не мог понять цели своего посещения канцелярии, потому что оно начинало приобретать скорее вид бегства от моих невыносимых священнических обязанностей. Кем был, в конце концов, этот самый Якобо Эфрусси? Отрывочные воспоминания о нем вернулись в мою память только в тот момент, когда я различил его лицо на вокзале в Белграде, и они в то время не особенно отличались от тех, которые я мог бы хранить о любом из моих венских друзей. Почему тогда я действовал так, будто где-то в подсумке этого человека хранилось секретное послание, похожее на то, которого агонизирующие солдаты ждали от меня, чтобы наконец понять, почему они позволили убивать себя на Балканах во имя Австро-Венгерской империи? Пока я перечитывал имена рекрутов, эти вопросы настойчиво вертелись в моем мозгу. Снова и снова только имя Эфрусси вело меня к поиску в моих детских воспоминаниях. Я видел Эфрусси то перескакивающим через забор, то без особой сноровки катающим потертый футбольный мяч; я неоднократно видел его на темной лестнице, которая вела в ювелирную лавку его отца. Иногда я призывал его на помощь, преследуемый группой холерических подростков, а в других случаях именно он преследовал беспорядочную толпу испуганных младших детей, среди которых я мог различить свое собственное лицо, деформированное сейчас слабым светом лагерных ламп. Образы Якобо Эфрусси возникали в моем уме, терзаемом логикой кошмаров, далекие от тех воспоминаний о детстве, которые отложились в моей памяти в самый благоприятный период моей жизни. Было что-то от прообразов и насилия в этих смутных воспоминаниях, что-то, что никак не могло принять четкие формы. При этом речь шла только о фрагментах не имеющих особого значения и поверхностных, которые мало помогали моему лишенному опоры воображению обрести столь желанную почву.

Когда фамилии рекрутов хаотически заплясали перед моими усталыми глазами, я решил послать все к дьяволу. Я подумал, что эти бесконечные списки можно просматривать до самой смерти. И как раз в такой момент бригадир Голядкин, возвращаясь после одного из своих частых вторжений в лагерный бар, появился в Канцелярии, чтобы хотя бы частично внести ясность относительно того, что я искал. Несмотря на неспособность его найти виновника кощунственной надписи на гробе Ваграма, я не испытывал к нему никаких отрицательных чувств. По моему мнению, Голядкин был безобидной личностью, и в определенной степени он заслуживал уважения больше, чем кто-либо другой в Караншебеше. Осужденный неминуемо вызывать недоверие, как и любой из казаков, которые незадолго до этого вошли в состав войск империи, бригадир, потерявший руку под Верденом, проявлял такую легендарную сноровку управляться с саблей оставшейся рукой, что ему было позволено остаться в армии, как если бы война была единственным делом в мире, к которому был пригоден. Голядкин принадлежал к числу людей, которые после пары кружек пива способны перешагнуть самые элементарные границы приличия. Обладавший, как немногие, умением выживать в экстремальных ситуациях, он не церемонился с равными ему по положению, но мог заискивать перед вышестоящим начальством, если надеялся извлечь из этого какую-либо выгоду. На фронте общение с ним всегда воодушевляло меня. Любые мелочи приводили меня в уныние. Он же был единственным, кто, несмотря на мое одеяние священника, видел во мне сержанта, получившего свой пост в награду за соблазнение жены генерала.