Атлантида | страница 84



И из всех героев Минцлова ему ближе и дороже заурядный и некрасивый Каменев с глазами мягкими и задумчивыми, — живое свидетельство талантливости, — близок потому, что в его доме «подлинное прошлое», таежная старина, и просыпаются воспоминания об утонченном Берене, прихотливом Буле, светлых грезах Буше и Ватто, смелых и изящных Фальконе и Клодионе, о серебряных химерах Жермена, о всем том, что сразу переносит «в грот из белых снегов, из синего льда, из золотистых лучей солнца».

Но этого мало.

Сильнейшая притягательность Каменева для Минцлова все-таки не в этом, и даже не в артистической игре Каменева на клавесинах, а в другом; — Минцлова покоряет и здесь вера в таинственность, и грозная и тихая убежденность звучит в спокойном голосе Каменева, когда он утверждает, что в предметах живет душа, что «мебель говорит», что этот язык можно расслышать и разгадать, что из вещей «истекает как бы шелест, какие-то воздушные волны», что этого не знают только по неумению разгадать «язык тишины», что существуют «вещи злые и вещи добрые», что «предки были правы, когда верили в колдовство», что в мире «чудо есть и оно естественно», что в этом доме есть «комната зла и смерти».

Надь Минцловым властны мистические притяжения, и недаром некоторые его книги носят такие названия, как «Чернокнижник», «То, чего мы не знаем», а его герои живут убежденные в существовании незримой и нездешней силы, мистической души природы, в предчувствии бед и несчастий, в знании примет, по которым «перед землетрясением реки и деревья шумят по-особенному», и «земля всегда шлет свои предостерегающие радио человеку», и в мире существует «потусторонняя власть», живут «невидимые существа», слышатся «тысячи звуков», проходят «сцены из жизни других планет», и все «горе, радость, страдания — все чувства и порывы людей превращаются в алмазы и рубины» («Кресло Торквемады», «Бред», «Чернокнижник»).

Мне приходилось уже отмечать двойственность литературного и психологического лика Минцлова, — его реализм и мистицизм, это острое чувствование быта, его корней, духа, запахов, близость к земле и с землей, но тут же, — рядом с этим, — и глубокую, хотя и не часто выражаемую подверженность и подчиненность Минцлова мистическому началу, его веру в таинственное, в несказанное и неразгаданное.

Быть может, отсюда растут и его страстные увлечения археологией, — курганами, орудиями схороненных эпох, их молчаливым наследием, хранящимся в могилах дальних предков, и загадочная старина для него драгоценна и притягательна, как ключ, открывающий входы в молчаливый мир живых и владычествующих тайн: Минцлов- археолог — только следствие и вывод, — за ним стоит мистик.