Знание-сила, 2003 № 11 (917) | страница 72



Приведу еще один пример. Быт и бытие различны между собой: современный человек знает это различие. Для него повседневность — это быт, а вопрос о жизни и смерти — бытие. Но древнерусский человек не различал быт и бытие. Для него всякая повседневность освящена особым зрением свыше, а мысль о смерти равновелика вопросу о чистоте тарелок, посуды в доме, который уподоблен либо райскому жилищу, либо тому, что вне порядка домостроительства.

Может ли современное сознание допустить хотя бы на минуту, что «Домострой» являлся важнейшим обоснованием, нет, не домашней кухни, а целого государства, причем обоснованием идеологическим. Как-то не вяжется это с нашим привычным знанием. А между тем «Домострой» имеет прямое отношение к истории русского средневекового государства. Термин «государь» происходит от слова «господарь», в истоках этимологии — Господь.

Мне удалось увидеть в библейских Книгах Царств одну весьма примечательную закономерность, на которую, кажется, никто не обращал внимания: слово «господь» там употребляется не в одном (как это привычно для нас), а в двух смыслах. Господь — всякий хозяин дома (племени, колена), в который включаются также слуги; Господь Бог — «хозяин» избранного им народа. В «Домострое» автор-составитель обращается к читателю-государю и к читательнице-государыне (в самых ранних списках — к господину и госпоже). То есть каждый хозяин дома — государь над своими холопами, которых ему поручил Господь Бог: Но этот хозяин дома по отношению к великому князю — холоп. Таким образом складывается государственная корпорация, в которой каждый может быть одновременно и государем, и холопом.

Иначе говоря, перевод этой реальности может быть таким: перед нами средневековое государство, которое осознавало себя не через банки, армию, власти, финансы и т.д., а через своеобразный «дом домов». «Домострой» — книга не о вкусной и здоровой пище, а сборник, имеющий ключевое значение для самосознания себя «государством»: это своеобразный кодекс государственной жизни ради спасения державы на Страшном суде... Тут мы понимаем, что перед нами открылась другая (чуждая и не вполне понятная) жизнь, и мы ощущаем полнее, ярче, красочней, что сами-то мы другие: я думаю, это и есть диалог с «прошлым»...

— Но не превращается ли история именно в ходе такого ее исследования в историю «для себя» ? Мне показалось, вы хотите сказать, что не всякий сюжет вообще может быть понят широкой аудиторией. Не парадокс ли это, ведь, например, историческая антропология стремится быть понятной всему обществу. А у вас где- то глубоко скрывается какая-то эзотерика, что ли... Как историческая феноменология мыслит себя в общественном контексте?