Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица | страница 11
— Хорош таки, — охотно согласился Пампушка.
— Но и лучших вешают, — будто шутя кольнула Роксолана.
— Истинная правда, — и на сей раз не возразил обозный.
И улыбнулся каким-то своим мыслям, оскалив перед возлюбленной женой чёрную дырку на месте двух передних зубов. Они ведь, эта диковинная пара, уже научились друг друга понимать.
«Хорошего в тебе, что на плеши — волос», — горько подумала жена.
«А ты… любви ни на грош, а к мужу льнёшь!» — мысленно ответил ей Пампушка; он всегда предпочитал думать о людях дурно. А вслух произнёс:
— Если б ты, моя люба, не пошла за меня, я бы отдал богу душу!
— Такую душу? Богу? — и жёнушка как бы шутя сказала то, что думала: — Да господь бог её и не примет! — и расхохоталась.
Эта милая шутка придала обозному смелости.
— Покурить бы…
— Неси меня, неси… Желаю!
И пан Пампушка-Купа-Стародупский, покорённый таким аргументом, поскорее поволок жену куда-то дальше, в травы, надеясь на немедленное подтверждение её жаркой любви.
Они и поженились-то, пылая любовью, хотя, правда, кроме любви были у них для брака и другие поводы: у одной — богатство Пампушки, у другого — воистину царское приданое, которое пан гетман Гордий Пыхатый, что значит — Спесивый, прозванный в народе Однокрылом, дал за своей молоденькой служаночкой, что в пятнадцать лет стала ему и любовницей (а то ему одному, вишь, подлюге, было холодно спать), пышной и ко всем благосклонной Параской, которую сам пан гетман и назвал тогда Роксоланою.
И пани Параска-Роксолана, не слишком сокрушаясь о винограднике, коего сызмалу не уберегла, глумясь над постылым толстяком, подгоняла его, подсмеивалась, теша своё сердце:
— Неси меня, неси!
Сама же всё думала о том неотёсе, медведе, идолище Михайлике.
А милый неотёса, улёгшись на тканное материнской рукою рядно, что было на двоих — одно, пёстрое, в клетку, похожее на плахту[2], подложил кулак под щёку, да и поглядывал, будто ненароком, на ту балочку, куда понёс Пампушка свою пани, пока матуся не повернула его носом к небу…
— Глянь! Вон… видишь?
— Вижу, мамо, — так же шепотом отвечал Михайлик, переворачиваясь на спину и следя взглядом за двумя большими птицами, что кружились над ними в высоте, вознесённые не ветром, а весенней любовной игрой и вольным лётом, и всё в них показалось Михайлику вдруг необычным, и чудным, и чудесным, даже глаза вспыхнули у него от восторга пред их красой и свободой. Он ещё тяжело дышал после той притчи с Роксоланой, но голос его звучал уже не так хрипло, когда он молвил: — Я таких, мамо, ещё и не видывал.