Королевский тигр | страница 39



Стоило служителю заговорить, врач коротко и сухо рассмеялся.

— Ева! — воскликнул он теперь и живо закивал головой. — Естественно: естество! Женщина! Просто лежит себе, а мы должны выполнять всю серьезную работу и расшибаем себе лбы о стену. Стоит нам вскрыть и разоблачить ее тело, как она играет с нами злую шутку и тут, так сказать, выясняется, что у нее есть душа. Мы ее называем психикой. Правда, нам удалось накопить кое-какие знания об этой самой психике, но пока не очень много. Я чувствую, что под тем, что мы до сих пор раскрыли, таятся совсем иные бездны и всякая чертовщина.

— Я вам скажу, что там таится, — сказал служитель. — То есть, конечно, что там было в моем случае. Непоколебимая глыба. Ничто. Пустота. Полнейшая пустота. Вот тут-то и терпишь поражение.

— Вы атеист? — спросил Клингенгаст.

— Вас интересует, безбожник ли я? Нет. С какой же стати? То есть я об этом никогда не задумывался. Не знаю.

— А я задумывался, — сказал Клингенгаст. — И тоже не знаю. Однако мне пора, в час я должен быть дома к обеду.

Ровно в час он был дома, вернувшись точно к назначенному времени. Стол был накрыт на три персоны, к обеду ожидали его мать. Она пришла минутой позже него, и он, как обычно, встретил ее на пороге, поцеловал руку и повел к столу, после чего Мелитта и он вежливо подождали, пока старая дама сядет и лишь затем сели сами.

В детстве он тайно любил ее, потому что она была красива и благодаря свойственным ей безукоризненным манерам уверенной в себе светской дамы обладала бесконечным превосходством. Вместе с тем он боялся ее неустанно следившего за ним взгляда. Не было ничего, что могло бы укрыться от этого взгляда, будь то ниточка на пиджаке или неуверенность голоса, когда он говорил неправду, или свежая ссадина на колене, которая выдавала ей, что он опять перелез через стену сада, чтобы подобрать улетевший мяч, поленившись пойти в дом за ключом от запертых даже днем ворот с решеткой. Она бранила его редко — ибо понимала, что от слишком частого применения наказание теряет свою силу, — но никогда не упускала случая дать понять, что регистрирует каждый его плохой поступок. Под ее безмолвно-укоризненным взглядом ему делалось стыдно, и этот взгляд всегда оказывал действие. «Я устраняюсь, — говорил ее взгляд, — этот ребенок безнадежен». И тогда он тоже чувствовал, что он безнадежен.

Позже он, со своей стороны, тоже начал наблюдать за ней, и от него не укрылось, что у нее тоже есть недостатки. Вначале это очень его испугало, потом стало доставлять тихое удовлетворение, а под конец превратилось в гнетущую и унизительную как для него, так и для нее жалость. Он давно перестал ее бояться, она была слишком старой и немощной, и ее тусклая, немного протяжная речь с шепелявым «ш» приобрела плаксивый оттенок, с тех пор как жалость сына стала последней позицией, с которой она могла им править. Он мог бы воспротивиться, потому что разгадал ее уловку, но он был из тех людей, которые добровольно остаются в клетке, даже когда дверца распахнута. Он слишком много знал о необходимости всех ограничений свободы. Его пациенты — это они были беглецами, и его задача состояла в том, чтобы бережно препроводить их назад, за гуманные решетки, лишить той гораздо более ужасной свободы, в которой они очутились, сбежав. Но в сущности, он любил их больше, чем нормальных людей, больше, чем свою семью, потому что с ними он никогда не скучал, они были ему интересны, и еще они принадлежали ему, он был им нужен.