Глыба | страница 8



Если властитель дум (ах ты, тонкий психолог) искренне, но и с гордостью, что ли, с какой-то пишет в дневнике «озаряет меня мысль: да, я сумасшедший», то дело дрянь.

Несмотря на дрянь, отдадим и дань писательской интуиции: «озарившая мысль» получила подтверждение в диагнозах Россолимо и самого Ломброзо.

При этом наш граф-графоман крепко недолюбливает Шекспира, Софокла, Эврипида, Эсхила, Аристофана, Данте, Гете, Ибсена, Метерлинка, Малларме, Бодлера. (Не определившись в отношении остальных, народный просветитель объединил их фразой, произнесенной в книгохранилище Румянцевской библиотеки: «Эх, динамитцу бы сюда».)

С головастой его фигурой ассоциируем мы одно только слово: правда. И хотя правды в таких случаях — раз и все, да вот ходит, ходит оперная фигура с гроссбухом под мышкой и со следами запутанных, но очень гражданственных мыслей на челе.

О, Глыба! О, п-р-с-т!

Отчего ж его чело // от Церкви-то отлучено?

Ах да: злодеи, так обойтись с революционером.

При слове «революционер» лицо каждого настоящего гражданина светлеет, а плечи рефлекторно расправляются, хотя слово это ничего хорошего не означает. И потом, надо отметить, что Великий Писатель даже не был предан анафеме, обязательной в случае отлучения. Хотя инициатива отлучения была и принадлежала обер-прокурору Победоносцеву (тому самому, который на личные средства похоронил Достоевского), было и определение Синода, но все сие — только реакция на заявление Писателя о самоотречении. Впрочем, это лишь любопытные нюансы, позиция же Церкви обозначена вполне категорично. Категорична и реакция на определение Синода самого Писателя: «То, что я отрекся от Церкви, называющей себя Православной, это совершенно справедливо».

И ленинская статья на кончину Великого Писателя пропитана естественным недоверием: «Святейшие отцы только что проделали особенно гнусную мерзость, подсылая попов к умирающему, чтобы надуть народ и сказать, что он “раскаялся”».

Вообще-то Великий Писатель изначально к Православной Церкви относился терпимо. Даже по монастырям ходил. Оденет, бывало, мужицкие портки и рубаху подобающую, закинет за плечи простую котомку — и давай странствовать в лаптях. Зайдет в лавку, купит еды незатейливой, а как сам откушамши, то и секретаря своего станет кормити да поити. В сопровождении секретаря этого, секретаря-медика как правило, Писатель хаджи и совершал. Идут оне, стало быть, дальше по пыльной дороге, а Писатель тихо улыбается, вспоминая, как лицо у приказчика вытянулось, когда Писатель, не узнанный в хреновой одёже, котомку-то развязал, а там ассигнаций — что тараканов на стенах, сотни. Вот тогда-то присутствующие в нем Великого Писателя и признали.